Родственники позволяли ей жить, как она хочет, ибо она была вдовой и за ее деньги опасаться не приходилось: они были вложены в семейную торговлю шерстью и надежно размещены у банкиров. Во Флоренции все знали госпожу Гиту – все, кроме меня, ведь я был здесь чужаком.
Нет, я ничего не знал о ней, когда мы познакомились, – уверял я Анну. – Однажды она увидела меня на Понте Веккио и увязалась за мной. Я думал, что она сумасшедшая. Она хотела всучить мне подарок, маленькую статуэтку из слоновой кости, которой я залюбовался в одной из лавок. Нет, ты не сможешь этого понять. Как мне объяснить тебе, что произошло тогда между нами?..
Я был еще молод. Мне едва исполнилось двадцать пять лет. Я стоял на пороге зрелости, но давно уже распростился со всеми надеждами. Глубоко разочарованный, я начал ненавидеть черные капюшоны и бородатые лица греков. Ненавидел круглую голову и тяжелую тушу Виссариона. Ненавидел запах пергамента и чернил. Там, где я ночевал, я просыпался каждое утро в смраде пота, грязи и испражнений. Стояло знойное, душное лето. В Ферраре я пережил чуму и любовь. Теперь я не верил уже ни во что. Я ненавидел даже самого себя. Ненавидел рабство, цепи, оковы плоти. Но разве ты сможешь это понять?
Она пригласила меня к себе домой, – продолжал я свой рассказ. – В ее монашеской келье был деревянный топчан, на котором эта женщина спала, вода в глиняном кувшине и засохшие остатки пищи на полу. Но за кельей было много прекрасных, роскошно убранных комнат, окна которых выходили в окруженный стеной сад с журчащими ручейками, зеленеющими деревьями и щебечущими птичками в клетках. Точно также и за бормотанием и хихиканьем госпожи Гиты скрывалась мудрость отчаявшейся женщины, которая, страдая от невыносимой душевной боли, превратила себя в шута Господня. В молодости она была прелестной, богатой и счастливой женщиной, – говорил я, выполняя просьбу Анны Нотар. – Но ее муж и двое детей умерли за несколько дней от той самой болезни, которая уничтожила ее красоту. И госпожа Гита осознала, сколь хрупка человеческая жизнь и сколь непрочно и обманчиво самое безоблачное, казалось бы, счастье. Бог, словно в насмешку, низверг ее с небес на землю и швырнул лицом в грязь. Видимо, на какое-то время она действительно лишилась рассудка, но потом, выздоровев, по-прежнему продолжала вести себя как безумная. Она делала это с горя, бросая таким образом вызов Богу и людям. Госпожа Гита богохульствовала, молясь – и молилась, богохульствуя. Глаза ее были колючими – и измученными. Нет, думаю, тебе этого не понять. Ей было не больше тридцати пяти лет, но из-за своего лица она казалась иссохшей старухой. Губы у нее всегда тряслись и когда она говорила, в кровоточащих уголках рта выступала пена. Но ее глаза!
Анна Нотар потупилась и, слушая, крепко стиснула руки; ее переплетенные пальцы побелели.
Солнечные лучи высвечивали красные и черные узоры на коврах. Евнух в углу вытягивал сморщенную, бесцветную шею и вертел головой, глядя то на меня, то на Анну; щурясь, он пытался прочесть у меня по губам, что же я такое говорю. А я продолжал:
– Она накормила и напоила меня – сама же не сводила глаз с моего лица. После того, как я побывал у нее несколько раз и побеседовал с ней, душа моя преисполнилась невыразимого сострадания. Сострадание – не любовь, Анна Нотар. Но любовь порой может быть состраданием – если один человек, сжалившись над другим, дарит тому свою близость. Я хорошо помню, что еще не знал тогда о ее богатстве, Я лишь подозревал, что она должна быть достаточно состоятельной, раз о ней заботятся францисканцы. Она хотела подарить мне новую одежду и велела отнести ее туда, где я жил; и еще прислала кошелек, полный серебряных монет. Но я не желал принимать ее подарков. Даже для того, чтобы доставить ей удовольствие.
Потом она однажды показала мне свой портрет, написанный в годы ее молодости. Я увидел, какой была когда-то эта женщина, и наконец понял ее. Бог полностью разрушил ее счастье, а потом заточил в адской темнице ее собственного тела. И вот, встретившись со мной на мосту, она безумно влюбилась меня и воспылала страстным желанием, хотя и не решилась сначала признаться в этом даже себе самой.
Я замолчал и опустил глаза. А потом вдруг вскричал и волна горячего стыда захлестнула мою душу
– Да, да – и хватит об этом! Я спал с ней, я сжалился над ней и подарил ей свое тело, поскольку сам нимало не ценил его. Я делил с ней ее ад и думал что совершаю доброе дело. Я провел у нее три ночи. А потом продал все, что у меня было, письменные принадлежности и даже своего Гомера, раздал деньги нищим и бежал из Флоренции.
Но разве можем мы противиться Божьей воле? Это я понял той же самой осенью на горной дороге в Ассизи, – закончил я. – Госпожа Гита отправилась вслед за мной в носилках. Ее сопровождали францисканский священник и искушенный законник. Я был заросшим, грязным и всклокоченным. Она велела мне помыться и побриться, одела меня в новый наряд. В Ассизи нас обвенчали. Она ждала от меня ребенка и считала это святым чудом. И лишь тогда я узнал, кто она такая – и какую петлю Бог затянул на моей шее. Никогда в жизни я не чувствовал себя таким растерянным и беспомощным.
Я снова прервал свой рассказ. Мне надо было подняться. Я стал вышагивать по комнате, посматривая сквозь зеленоватое стекло окон на грозные зубцы стены, отделявшей город от Мраморного моря, и на водную гладь, блестевшую за ней.
– Меня предупреждали, чтобы я не пытался встречаться ни с кем из членов вашей семьи, – проговорил я. – Может, за этот мой визит к тебе меня бросят в мраморную башню. Может, меня не спасет даже служба у Джустиниани. Но я ведь и так уже – твой пленник. Хотя об этой стороне моей жизни никто ничего не знает.
…Женившись на госпоже Гите, – вернулся я к моему рассказу, – я стал одним из богатейших людей Флоренции. Мне достаточно было назвать свое имя, и любой заимодавец – от Антверпена до Каира и от Дамаска до Толедо – кланялся мне в пояс.
Я никогда не хотел знать, сколько ей пришлось заплатить монахам и самому папе, чтобы защитить себя и свое состояние от родственников и чтобы наш брак был признан законным. Ведь у меня не было даже имени. Бумаги моего отца, подтверждавшие мое происхождение, хранились у золотых дел мастера Джероламо в Авиньоне. Но Джероламо решительно отрицал, что кто-то когда-то передавал ему нечто подобное. Однако законники все устроили. Я получил новое имя. Жан Анж исчез. Мы сразу поселились в ее особнячке во Фьесоле и жили там, пока не родился наш сын. Когда я отпустил бороду и велел завить себе волосы, когда оделся как подобает дворянину и прицепил к поясу меч, никто уже не мог узнать во мне бедного писаря-француза, состоявшего при церковном синоде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
Нет, я ничего не знал о ней, когда мы познакомились, – уверял я Анну. – Однажды она увидела меня на Понте Веккио и увязалась за мной. Я думал, что она сумасшедшая. Она хотела всучить мне подарок, маленькую статуэтку из слоновой кости, которой я залюбовался в одной из лавок. Нет, ты не сможешь этого понять. Как мне объяснить тебе, что произошло тогда между нами?..
Я был еще молод. Мне едва исполнилось двадцать пять лет. Я стоял на пороге зрелости, но давно уже распростился со всеми надеждами. Глубоко разочарованный, я начал ненавидеть черные капюшоны и бородатые лица греков. Ненавидел круглую голову и тяжелую тушу Виссариона. Ненавидел запах пергамента и чернил. Там, где я ночевал, я просыпался каждое утро в смраде пота, грязи и испражнений. Стояло знойное, душное лето. В Ферраре я пережил чуму и любовь. Теперь я не верил уже ни во что. Я ненавидел даже самого себя. Ненавидел рабство, цепи, оковы плоти. Но разве ты сможешь это понять?
Она пригласила меня к себе домой, – продолжал я свой рассказ. – В ее монашеской келье был деревянный топчан, на котором эта женщина спала, вода в глиняном кувшине и засохшие остатки пищи на полу. Но за кельей было много прекрасных, роскошно убранных комнат, окна которых выходили в окруженный стеной сад с журчащими ручейками, зеленеющими деревьями и щебечущими птичками в клетках. Точно также и за бормотанием и хихиканьем госпожи Гиты скрывалась мудрость отчаявшейся женщины, которая, страдая от невыносимой душевной боли, превратила себя в шута Господня. В молодости она была прелестной, богатой и счастливой женщиной, – говорил я, выполняя просьбу Анны Нотар. – Но ее муж и двое детей умерли за несколько дней от той самой болезни, которая уничтожила ее красоту. И госпожа Гита осознала, сколь хрупка человеческая жизнь и сколь непрочно и обманчиво самое безоблачное, казалось бы, счастье. Бог, словно в насмешку, низверг ее с небес на землю и швырнул лицом в грязь. Видимо, на какое-то время она действительно лишилась рассудка, но потом, выздоровев, по-прежнему продолжала вести себя как безумная. Она делала это с горя, бросая таким образом вызов Богу и людям. Госпожа Гита богохульствовала, молясь – и молилась, богохульствуя. Глаза ее были колючими – и измученными. Нет, думаю, тебе этого не понять. Ей было не больше тридцати пяти лет, но из-за своего лица она казалась иссохшей старухой. Губы у нее всегда тряслись и когда она говорила, в кровоточащих уголках рта выступала пена. Но ее глаза!
Анна Нотар потупилась и, слушая, крепко стиснула руки; ее переплетенные пальцы побелели.
Солнечные лучи высвечивали красные и черные узоры на коврах. Евнух в углу вытягивал сморщенную, бесцветную шею и вертел головой, глядя то на меня, то на Анну; щурясь, он пытался прочесть у меня по губам, что же я такое говорю. А я продолжал:
– Она накормила и напоила меня – сама же не сводила глаз с моего лица. После того, как я побывал у нее несколько раз и побеседовал с ней, душа моя преисполнилась невыразимого сострадания. Сострадание – не любовь, Анна Нотар. Но любовь порой может быть состраданием – если один человек, сжалившись над другим, дарит тому свою близость. Я хорошо помню, что еще не знал тогда о ее богатстве, Я лишь подозревал, что она должна быть достаточно состоятельной, раз о ней заботятся францисканцы. Она хотела подарить мне новую одежду и велела отнести ее туда, где я жил; и еще прислала кошелек, полный серебряных монет. Но я не желал принимать ее подарков. Даже для того, чтобы доставить ей удовольствие.
Потом она однажды показала мне свой портрет, написанный в годы ее молодости. Я увидел, какой была когда-то эта женщина, и наконец понял ее. Бог полностью разрушил ее счастье, а потом заточил в адской темнице ее собственного тела. И вот, встретившись со мной на мосту, она безумно влюбилась меня и воспылала страстным желанием, хотя и не решилась сначала признаться в этом даже себе самой.
Я замолчал и опустил глаза. А потом вдруг вскричал и волна горячего стыда захлестнула мою душу
– Да, да – и хватит об этом! Я спал с ней, я сжалился над ней и подарил ей свое тело, поскольку сам нимало не ценил его. Я делил с ней ее ад и думал что совершаю доброе дело. Я провел у нее три ночи. А потом продал все, что у меня было, письменные принадлежности и даже своего Гомера, раздал деньги нищим и бежал из Флоренции.
Но разве можем мы противиться Божьей воле? Это я понял той же самой осенью на горной дороге в Ассизи, – закончил я. – Госпожа Гита отправилась вслед за мной в носилках. Ее сопровождали францисканский священник и искушенный законник. Я был заросшим, грязным и всклокоченным. Она велела мне помыться и побриться, одела меня в новый наряд. В Ассизи нас обвенчали. Она ждала от меня ребенка и считала это святым чудом. И лишь тогда я узнал, кто она такая – и какую петлю Бог затянул на моей шее. Никогда в жизни я не чувствовал себя таким растерянным и беспомощным.
Я снова прервал свой рассказ. Мне надо было подняться. Я стал вышагивать по комнате, посматривая сквозь зеленоватое стекло окон на грозные зубцы стены, отделявшей город от Мраморного моря, и на водную гладь, блестевшую за ней.
– Меня предупреждали, чтобы я не пытался встречаться ни с кем из членов вашей семьи, – проговорил я. – Может, за этот мой визит к тебе меня бросят в мраморную башню. Может, меня не спасет даже служба у Джустиниани. Но я ведь и так уже – твой пленник. Хотя об этой стороне моей жизни никто ничего не знает.
…Женившись на госпоже Гите, – вернулся я к моему рассказу, – я стал одним из богатейших людей Флоренции. Мне достаточно было назвать свое имя, и любой заимодавец – от Антверпена до Каира и от Дамаска до Толедо – кланялся мне в пояс.
Я никогда не хотел знать, сколько ей пришлось заплатить монахам и самому папе, чтобы защитить себя и свое состояние от родственников и чтобы наш брак был признан законным. Ведь у меня не было даже имени. Бумаги моего отца, подтверждавшие мое происхождение, хранились у золотых дел мастера Джероламо в Авиньоне. Но Джероламо решительно отрицал, что кто-то когда-то передавал ему нечто подобное. Однако законники все устроили. Я получил новое имя. Жан Анж исчез. Мы сразу поселились в ее особнячке во Фьесоле и жили там, пока не родился наш сын. Когда я отпустил бороду и велел завить себе волосы, когда оделся как подобает дворянину и прицепил к поясу меч, никто уже не мог узнать во мне бедного писаря-француза, состоявшего при церковном синоде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78