Тут же густо покраснел, затем побледнел как полотно и, болезненно охая, сел на кровать.
– Боже мой! – вырвалось у него.
– Случилось чего? – спросил я. – Похоже всё в полном порядке.
Он бросил на меня кислый взгляд:
– Все в порядке, да? Ну хорошо, тогда вколи себе немного.
Сварив гран, я привел свою рабочую технику в состояние повышенной вмазочной готовности. Герман, так и оставшись на кровати, затаив дыхание, наблюдал за всей этой процедурой. Выдернув иглу сразу почувствовал сильное, весьма неприятное покалывание по всему телу, совершенно отличное от иголок на приходе после вмазки качественным морфином. Мне казалось, что лицо мое быстро распухает. Пальцы отяжелели, словно к ним намертво прилипал воздух. Приземлился рядом со злорадствовавшим Германом.
– Ну и чего, – спросил он. – Все в порядке?
– Нет, – мрачно отозвался я.
Мои губы онемели, как будто я вместо вены попал прямо в рот. Ужасно разболелась голова. Я смутно предположил, что если увеличить двигательную нагрузку, то ускоренная циркуляция крови быстро растащит по телу кодеин, и принялся в темпе расхаживать взад и вперед по комнате.
Почувствовав себя через час немного лучше, вернулся к кровати. Герман рассказал об одном своём кореше, который вмазавшись кодеином наглухо отрубился, лицо посинело… «Затащил его под холодный душ – помогло, пришёл в чувство».
– Так почему же ты мне раньше об этом не сказал? – грозно спросил я.
Герман вдруг совершенно странным образом рассвирепел. Причины его гнева были, как правило, необъяснимы.
– А чего ты хотел, – начал он. – Когда торчишь на джанке, всегда должен настраиваться на некий элемент риска. А кроме того ещё и потому, что реакция на тот или иной препарат, характерная для одного человека, совсем не обязательно повторится у другого. Ты ведь был уверен на все сто, что все в порядке. Мне и не хотелось тебя обламывать, заводя отвлеченный трёп.
* * *
Когда узнал про арест Германа, то понял, что буду следующим. Однако, меня уже скрутил отходняк и я был бессилен покинуть город. Два детектива и федеральный агент арестовали меня прямо на моей квартире. Инспектор Штата выписал ордер, согласно которому я обвинялся в нарушении 334-й статьи «Закона об Охране Общественного Здоровья» за указание в рецепте неправильного имени. Команда из двух детективов состояла из Охмурялы и Пугала. Охмуряло вежливо спрашивал:
– Ну и как долго ты сидишь на джанке, Билл? Ты же знаешь, что обязан указывать в этих рецептах своё настоящее имя.
А тут резко встревал Пугало:
– Ладно, хватит, давай начистоту, мы тебе здесь не бойскауты, чтобы ты нам мозги пудрил.
Впрочем, в раскрутке самого дела они не были особенно заинтересованы, да и не требовалось выбивать из меня признание. На пути в управление Федерал задал мне несколько вопросов и выправил какую-то бумажку для своих официальных документов. Привезли в «Томбз», сфотографировали и сняли отпечатки пальцев. Пока я ждал своей очереди, чтобы предстать перед судьей, Охмуряло угостил сигаретой и принялся рассказывать про то, какая джанк на самом деле зловредная штука:
– Даже если умудришься просидеть на нём с тридцатник, обманешь только себя самого. А сейчас поедешь к судье с этими дегенератами-извращенцами, – его глаза заблестели, – врачи говорят, что они уже совсем конченые.
Судья определил залог в штуку баксов. Меня доставили обратно в «Томбз», приказали раздеться и встать под душ. Охранник с безразличным выражением лица прошмонал мою одежду. Я снова оделся, был доставлен на лифте наверх и препровожден в одиночную камеру. Заключенных запирают в четыре часа пополудни. Двери захлопываются автоматически с центрального пульта управления, с ужасающим лязгом, гулом отдающимся по всему тюремному блоку.
Кодеин перестал держать окончательно. Из носа и глаз потекло, одежда насквозь промокла от пота. По телу проносились, сменяя друг друга, холодные и горячие волны, словно совсем рядом попременно то открывали, то закрывали печную дверцу. Слишком слабый чтобы передвигаться, прилег на койку. Сильно разболевшиеся ноги сводили судорогой так, что любое положение было просто невыносимо и приходилось ворочаться с боку на бок, кататься в липнущей к телу потной одежде.
По соседству кто-то напевал густым негритянским голосом:
– Давай, женщина, вставай, пошевели своей большой жирной попка-жопка.
Откуда-то издалека доносились голоса:
– Сорок лет! Чувак, я сорока не протяну.
Около полуночи моя благоверная вытащила меня под залог и встретила на выходе с дураколами. Немного помогло.
На следующий день стало хуже, я даже не мог встать с постели. Так и провалялся, время от времени закидываясь нембиз. Ночью, приняв две промокашки бензедрина, я дошел до ходячей кондиции, вышел в бар и уселся прямо напротив патефон-автомата. Когда тебя ломает, музыка – знатное средство облегчения. Однажды в Техасе я слезал на траве, пинте парегорика и нескольких пластинках Луиса Армстронга.
Едва ли не поганей, чем физический отходняк – сопровождающая его депрессия. Как-то днём, в полудреме, мне привиделся лежащий в руинах Нью-Йорк. Внутри и снаружи опустевших баров, кафетериев и аптек на Сорок второй улице ползали огромные скорпионы и сороконожки. Воронки и расселины на мостовой заполонила сорная трава. Кругом ни души.
Через пять дней я почувствовал себя немного лучше. Через восемь на меня напал жор и появился колоссальный аппетит, особенно на пирожки с кремом и макароны. По прошествии десятидневки отпустило окончательно. Ну а дело мое было отложено.
* * *
Рой, вернувшись со своего тридцатидневного лечения на Райкер-Айленд, представил меня одному барыге, торговавшему мексиканским Эйчем на пересечении Сто третьей и Бродвея. В начале войны поставки Эйча были фактически прерваны и порецептная Эмми стала единственным доступным джанк-продуктом. Тем не менее, вскоре наметились новые пути сообщения и героин стал поступать из Мексики, где под неусыпной заботой китайцев произрастали обширные маковые поля. Поскольку в мексиканском Эйче была небольшая примесь опия-сырца, отличительным его признаком стал тёмно-коричневый цвет.
Угол Сто третьей и Бродвея ничем не отличался от других бродвейских местечек: кафетерий, киношка, магазины. Посередине Бродвея небольшой зеленый островок с несколькими скамейками, расставленными через равные промежутки. Сто третья – станция метро, людный квартал, самая джанковая точка в городе. Старина Генри, подобно призраку появляется в кафетерии, бродит туда сюда по кварталу, иногда наполовину пересекая Бродвей, чтобы перевести дух на одной из островных скамеечек. Призрак, блуждающий при дневном свете на переполненных улицах.
В кафетерии ты всегда мог обнаружить засевших там нескольких джанки, либо они, подняв воротники курток, стояли поблизости на улице и нетерпеливо поглядывали по сторонам в ожидании продавца, сплевывая на тротуар.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
– Боже мой! – вырвалось у него.
– Случилось чего? – спросил я. – Похоже всё в полном порядке.
Он бросил на меня кислый взгляд:
– Все в порядке, да? Ну хорошо, тогда вколи себе немного.
Сварив гран, я привел свою рабочую технику в состояние повышенной вмазочной готовности. Герман, так и оставшись на кровати, затаив дыхание, наблюдал за всей этой процедурой. Выдернув иглу сразу почувствовал сильное, весьма неприятное покалывание по всему телу, совершенно отличное от иголок на приходе после вмазки качественным морфином. Мне казалось, что лицо мое быстро распухает. Пальцы отяжелели, словно к ним намертво прилипал воздух. Приземлился рядом со злорадствовавшим Германом.
– Ну и чего, – спросил он. – Все в порядке?
– Нет, – мрачно отозвался я.
Мои губы онемели, как будто я вместо вены попал прямо в рот. Ужасно разболелась голова. Я смутно предположил, что если увеличить двигательную нагрузку, то ускоренная циркуляция крови быстро растащит по телу кодеин, и принялся в темпе расхаживать взад и вперед по комнате.
Почувствовав себя через час немного лучше, вернулся к кровати. Герман рассказал об одном своём кореше, который вмазавшись кодеином наглухо отрубился, лицо посинело… «Затащил его под холодный душ – помогло, пришёл в чувство».
– Так почему же ты мне раньше об этом не сказал? – грозно спросил я.
Герман вдруг совершенно странным образом рассвирепел. Причины его гнева были, как правило, необъяснимы.
– А чего ты хотел, – начал он. – Когда торчишь на джанке, всегда должен настраиваться на некий элемент риска. А кроме того ещё и потому, что реакция на тот или иной препарат, характерная для одного человека, совсем не обязательно повторится у другого. Ты ведь был уверен на все сто, что все в порядке. Мне и не хотелось тебя обламывать, заводя отвлеченный трёп.
* * *
Когда узнал про арест Германа, то понял, что буду следующим. Однако, меня уже скрутил отходняк и я был бессилен покинуть город. Два детектива и федеральный агент арестовали меня прямо на моей квартире. Инспектор Штата выписал ордер, согласно которому я обвинялся в нарушении 334-й статьи «Закона об Охране Общественного Здоровья» за указание в рецепте неправильного имени. Команда из двух детективов состояла из Охмурялы и Пугала. Охмуряло вежливо спрашивал:
– Ну и как долго ты сидишь на джанке, Билл? Ты же знаешь, что обязан указывать в этих рецептах своё настоящее имя.
А тут резко встревал Пугало:
– Ладно, хватит, давай начистоту, мы тебе здесь не бойскауты, чтобы ты нам мозги пудрил.
Впрочем, в раскрутке самого дела они не были особенно заинтересованы, да и не требовалось выбивать из меня признание. На пути в управление Федерал задал мне несколько вопросов и выправил какую-то бумажку для своих официальных документов. Привезли в «Томбз», сфотографировали и сняли отпечатки пальцев. Пока я ждал своей очереди, чтобы предстать перед судьей, Охмуряло угостил сигаретой и принялся рассказывать про то, какая джанк на самом деле зловредная штука:
– Даже если умудришься просидеть на нём с тридцатник, обманешь только себя самого. А сейчас поедешь к судье с этими дегенератами-извращенцами, – его глаза заблестели, – врачи говорят, что они уже совсем конченые.
Судья определил залог в штуку баксов. Меня доставили обратно в «Томбз», приказали раздеться и встать под душ. Охранник с безразличным выражением лица прошмонал мою одежду. Я снова оделся, был доставлен на лифте наверх и препровожден в одиночную камеру. Заключенных запирают в четыре часа пополудни. Двери захлопываются автоматически с центрального пульта управления, с ужасающим лязгом, гулом отдающимся по всему тюремному блоку.
Кодеин перестал держать окончательно. Из носа и глаз потекло, одежда насквозь промокла от пота. По телу проносились, сменяя друг друга, холодные и горячие волны, словно совсем рядом попременно то открывали, то закрывали печную дверцу. Слишком слабый чтобы передвигаться, прилег на койку. Сильно разболевшиеся ноги сводили судорогой так, что любое положение было просто невыносимо и приходилось ворочаться с боку на бок, кататься в липнущей к телу потной одежде.
По соседству кто-то напевал густым негритянским голосом:
– Давай, женщина, вставай, пошевели своей большой жирной попка-жопка.
Откуда-то издалека доносились голоса:
– Сорок лет! Чувак, я сорока не протяну.
Около полуночи моя благоверная вытащила меня под залог и встретила на выходе с дураколами. Немного помогло.
На следующий день стало хуже, я даже не мог встать с постели. Так и провалялся, время от времени закидываясь нембиз. Ночью, приняв две промокашки бензедрина, я дошел до ходячей кондиции, вышел в бар и уселся прямо напротив патефон-автомата. Когда тебя ломает, музыка – знатное средство облегчения. Однажды в Техасе я слезал на траве, пинте парегорика и нескольких пластинках Луиса Армстронга.
Едва ли не поганей, чем физический отходняк – сопровождающая его депрессия. Как-то днём, в полудреме, мне привиделся лежащий в руинах Нью-Йорк. Внутри и снаружи опустевших баров, кафетериев и аптек на Сорок второй улице ползали огромные скорпионы и сороконожки. Воронки и расселины на мостовой заполонила сорная трава. Кругом ни души.
Через пять дней я почувствовал себя немного лучше. Через восемь на меня напал жор и появился колоссальный аппетит, особенно на пирожки с кремом и макароны. По прошествии десятидневки отпустило окончательно. Ну а дело мое было отложено.
* * *
Рой, вернувшись со своего тридцатидневного лечения на Райкер-Айленд, представил меня одному барыге, торговавшему мексиканским Эйчем на пересечении Сто третьей и Бродвея. В начале войны поставки Эйча были фактически прерваны и порецептная Эмми стала единственным доступным джанк-продуктом. Тем не менее, вскоре наметились новые пути сообщения и героин стал поступать из Мексики, где под неусыпной заботой китайцев произрастали обширные маковые поля. Поскольку в мексиканском Эйче была небольшая примесь опия-сырца, отличительным его признаком стал тёмно-коричневый цвет.
Угол Сто третьей и Бродвея ничем не отличался от других бродвейских местечек: кафетерий, киношка, магазины. Посередине Бродвея небольшой зеленый островок с несколькими скамейками, расставленными через равные промежутки. Сто третья – станция метро, людный квартал, самая джанковая точка в городе. Старина Генри, подобно призраку появляется в кафетерии, бродит туда сюда по кварталу, иногда наполовину пересекая Бродвей, чтобы перевести дух на одной из островных скамеечек. Призрак, блуждающий при дневном свете на переполненных улицах.
В кафетерии ты всегда мог обнаружить засевших там нескольких джанки, либо они, подняв воротники курток, стояли поблизости на улице и нетерпеливо поглядывали по сторонам в ожидании продавца, сплевывая на тротуар.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48