Жевать ее все равно, что воловью шкуру.
– Так это не мясо. Посмотри-ка!
Он достал кусок изо рта и принялся изучать его. Он давил на него, тянул и мял в руках; он дотошно обследовал его и, наконец, покачав головой, сказал:
– Не разбираюсь я в нем. Взгляни-ка сам на эту штуку.
Я взял «эту штуку» и осмотрел ее. Она выглядела уже не так аппетитно, но едва я обнаружил, что это было, в душе у меня все перевернулось. Сказать ли об этом хаджи? Пожалуй, да! Он преступил завет Пророка, и теперь расплачивался за свой грех. У малыша были крепкие зубы, но раскусить эту кожаную штуку ему так и не удалось. Нажав на нее пальцем, я придал ей ту самую форму, которую она имела, прежде чем угодила в колбасу; потом я протянул находку малышу.
Когда он осмотрел «эту штуку», глаза его стали вдвое шире. Он раскрыл рот, почти как два часа назад, когда выпил жир вместо ракии.
– Аллах, Аллах! – воскликнул он. – Это ужасно, волосы дыбом встают!
Если даже человек владеет двадцатью языками и в течение многих лет разговаривает лишь на чужих наречиях, то все равно в минуты величайшего ужаса или небывалой радости он вспоминает свой родной язык. Так и здесь. Халеф заговорил на родном арабском – на его магрибском диалекте. Вот как он был напуган.
– Что же ты кричишь? – спросил я с самой безобидной миной.
– О, сиди, что я жевал! Это позорно, это отвратительно. Умоляю тебя, заклинаю тебя!
Он смотрел на меня и впрямь умоляя о помощи. Все черты его лица судорожно пытались как-то сгладить впечатление от рокового открытия.
– Так скажи все-таки! Что случилось?
– О Аллах, о Пророк, о насмешка, о грех! Я чувствую каждый волосок на своей голове! Я слышу, мой желудок гудит как волынка. Все мои жилы дрожат; в пальцах зуд, словно они немеют!
– Я все еще не понимаю почему?
– Сиди, ты смеешься надо мной? Ты же видел, что это такое. Это – Laska es suba.
– Laska es suba? Не понимаю.
– Когда ты стал забывать арабский? Ладно, скажу тебе по-турецки. Может быть, ты поймешь тогда, что я имею в виду. Это – повязка, бинтовавшая палец? Или нет?
– Ты так думаешь?
– Да, так я думаю! – заверил он, сплевывая. – Кто делал колбасу? Наверное, женщина?
– Вероятно.
– О горе! Она поранила палец и тогда, перевязав рану пластырем, надела сверху резиновый колпачок. Когда она начиняла колбасу, то колпачок попал внутрь. Тьфу!
– Какой ужас, Халеф!
– Не говори больше ни слова!
Он все еще держал в руках обе половинки колбасы и злосчастный резиновый колпачок. Его лицо не поддавалось описанию. В этот момент он чувствовал себя самым несчастным человеком на свете. Он смотрел то на меня, то на куски колбасы; казалось, его настолько переполняли тошнота и отвращение, что ему было недосуг подумать о самом насущном.
– Так выброси же это! – сказал я.
– Выбросить? Хорошо! Но что мне это даст? Мое тело осквернено, душа обесчещена, а сердце поникло в груди прямо как эта никчемная колбаса. Мои предки перевернутся в могилах, как ворочается все у меня в желудке, и сыны моих внуков зальются слезами, вспоминая сей час презренного чревоугодия. Я говорю тебе, сиди, Пророк совершенно прав. Свинья – это самая гнусная бестия на свете, соблазнившая род человеческий, это порождение чертовой матери. Да будет свинья истреблена среди тварей; да побьют ее камнями и изведут вредоносными зельями. Что же до человека, коему пришла на ум гнусная мысль набивать свой живот кусками трупа этой скотины, ее жиром и кровью, то этого умника надлежит во веки вечные жарить на адском огне в самой ужасной части преисподней. Ну а женщина, чья повязка попала внутрь колбасы, эту совратительница Халефа, погоняемая дурной совестью, пусть будет мучима день и ночь без перерыва, пусть она ощутит себя словно еж, все иглы которого вывернуты внутрь!
– Да, это сильно! – улыбнулся я. – Твое лицо мне совсем незнакомо; теперь я тебя вовсе не знаю. Ты ли это на самом деле, храбрый и гордый Хаджи Халеф Омар бен Хаджи Абул Аббас ибн Хаджи Давуд эль-Госсара?
– Молчи, эфенди! Не напоминай мне о храбрых отцах моих пращуров! Ни один из них не ведал таких небывалых несчастий; ни одному не доводилось жевать повязку, слетевшую с больного пальца и угодившую в эту ничтожную и безотрадную колбасу. Не хватит всего моего красноречия, чтобы описать муки моих уст, страх глотки и беспомощность чрева. Этот день – самый прискорбный день моих земных скитаний. Сперва я выпил жир рыбы, и тошнота едва не угасила свет моих дней; когда же он вновь забрезжил, я принялся жевать засоленную оболочку, скрывавшую презренный нарыв на пальце. Воистину это больше, чем может выдержать смертный!
– Так выброси же это наконец!
– Да, прочь, прочь! Пусть грех нынешнего дня ни мгновением дольше не пристает к моим пальцам. Мне отвратительны все земные вкусы. Отныне первому же, кто принесет мне колбасу, я всажу в живот все мои пули. Я не хочу больше ни видеть, ни нюхать ничего, связанного со свиньей – это самая скверная тварь, что живет на земле.
Он выпалил все это и добавил:
– Пусть вслед нам поедет этим путем самый отъявленный грешник! Пусть он отыщет эту колбасу и съест ее; тогда его совесть лопнет от ужаса, как мешок, и его деяния откроются для всех. Ведь эта колбаса обнажает все сокровенные тайны людей. Мне пришлось напрячь все свои силы, чтобы ты не узрел, что таится внутри твоего смертельно больного Халефа, пережившего самые тяжкие испытания.
Он привык облачать в цветастые покровы Востока самые неприятные события. Такое удалось ему и теперь, в этом обиднейшем положении. Потом он умолк и поехал рядом со мной; когда я насмешливо поинтересовался причиной его молчания, он ответил:
– Ни у единого народа, ни в одном языке, чьи запасы слов велики, не найдется достаточно слов, чтобы описать страдания и смятения моей души и плоти. Об этом лучше и не говорить. Мне следует терпеливо ждать, пока негодование моего чрева само собой не уляжется.
Ущелье, ставшее ареной этих страданий, окончилось; перед нами открылся узкий и, как мне показалось, очень длинный луг, по которому протекала река. Над ней склонялись отдельные кусты; возле них тянулись целые заросли малины и ежевики. Последние привлекали обилием ягод; их величина изумляла. Если бы не поздний час, мы могли бы остановиться и полакомиться.
– Хижина Юнака стоит на берегу этой реки, – пояснил конакджи. – Мы доберемся до нее через четверть часа.
Теперь мы могли ехать рядом. Места было достаточно; мы погнали лошадей в галоп. Обычно, даже мчась во весь опор, нельзя не спускать глаз с окружающей местности, поэтому я и сейчас внимательно присматривался ко всему вокруг. Внезапно я осадил лошадь. Остальные последовали моему примеру.
– Что ты увидел? Что-то в этих кустах? – спросил Халеф.
Мы остановились перед густыми зарослями;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106
– Так это не мясо. Посмотри-ка!
Он достал кусок изо рта и принялся изучать его. Он давил на него, тянул и мял в руках; он дотошно обследовал его и, наконец, покачав головой, сказал:
– Не разбираюсь я в нем. Взгляни-ка сам на эту штуку.
Я взял «эту штуку» и осмотрел ее. Она выглядела уже не так аппетитно, но едва я обнаружил, что это было, в душе у меня все перевернулось. Сказать ли об этом хаджи? Пожалуй, да! Он преступил завет Пророка, и теперь расплачивался за свой грех. У малыша были крепкие зубы, но раскусить эту кожаную штуку ему так и не удалось. Нажав на нее пальцем, я придал ей ту самую форму, которую она имела, прежде чем угодила в колбасу; потом я протянул находку малышу.
Когда он осмотрел «эту штуку», глаза его стали вдвое шире. Он раскрыл рот, почти как два часа назад, когда выпил жир вместо ракии.
– Аллах, Аллах! – воскликнул он. – Это ужасно, волосы дыбом встают!
Если даже человек владеет двадцатью языками и в течение многих лет разговаривает лишь на чужих наречиях, то все равно в минуты величайшего ужаса или небывалой радости он вспоминает свой родной язык. Так и здесь. Халеф заговорил на родном арабском – на его магрибском диалекте. Вот как он был напуган.
– Что же ты кричишь? – спросил я с самой безобидной миной.
– О, сиди, что я жевал! Это позорно, это отвратительно. Умоляю тебя, заклинаю тебя!
Он смотрел на меня и впрямь умоляя о помощи. Все черты его лица судорожно пытались как-то сгладить впечатление от рокового открытия.
– Так скажи все-таки! Что случилось?
– О Аллах, о Пророк, о насмешка, о грех! Я чувствую каждый волосок на своей голове! Я слышу, мой желудок гудит как волынка. Все мои жилы дрожат; в пальцах зуд, словно они немеют!
– Я все еще не понимаю почему?
– Сиди, ты смеешься надо мной? Ты же видел, что это такое. Это – Laska es suba.
– Laska es suba? Не понимаю.
– Когда ты стал забывать арабский? Ладно, скажу тебе по-турецки. Может быть, ты поймешь тогда, что я имею в виду. Это – повязка, бинтовавшая палец? Или нет?
– Ты так думаешь?
– Да, так я думаю! – заверил он, сплевывая. – Кто делал колбасу? Наверное, женщина?
– Вероятно.
– О горе! Она поранила палец и тогда, перевязав рану пластырем, надела сверху резиновый колпачок. Когда она начиняла колбасу, то колпачок попал внутрь. Тьфу!
– Какой ужас, Халеф!
– Не говори больше ни слова!
Он все еще держал в руках обе половинки колбасы и злосчастный резиновый колпачок. Его лицо не поддавалось описанию. В этот момент он чувствовал себя самым несчастным человеком на свете. Он смотрел то на меня, то на куски колбасы; казалось, его настолько переполняли тошнота и отвращение, что ему было недосуг подумать о самом насущном.
– Так выброси же это! – сказал я.
– Выбросить? Хорошо! Но что мне это даст? Мое тело осквернено, душа обесчещена, а сердце поникло в груди прямо как эта никчемная колбаса. Мои предки перевернутся в могилах, как ворочается все у меня в желудке, и сыны моих внуков зальются слезами, вспоминая сей час презренного чревоугодия. Я говорю тебе, сиди, Пророк совершенно прав. Свинья – это самая гнусная бестия на свете, соблазнившая род человеческий, это порождение чертовой матери. Да будет свинья истреблена среди тварей; да побьют ее камнями и изведут вредоносными зельями. Что же до человека, коему пришла на ум гнусная мысль набивать свой живот кусками трупа этой скотины, ее жиром и кровью, то этого умника надлежит во веки вечные жарить на адском огне в самой ужасной части преисподней. Ну а женщина, чья повязка попала внутрь колбасы, эту совратительница Халефа, погоняемая дурной совестью, пусть будет мучима день и ночь без перерыва, пусть она ощутит себя словно еж, все иглы которого вывернуты внутрь!
– Да, это сильно! – улыбнулся я. – Твое лицо мне совсем незнакомо; теперь я тебя вовсе не знаю. Ты ли это на самом деле, храбрый и гордый Хаджи Халеф Омар бен Хаджи Абул Аббас ибн Хаджи Давуд эль-Госсара?
– Молчи, эфенди! Не напоминай мне о храбрых отцах моих пращуров! Ни один из них не ведал таких небывалых несчастий; ни одному не доводилось жевать повязку, слетевшую с больного пальца и угодившую в эту ничтожную и безотрадную колбасу. Не хватит всего моего красноречия, чтобы описать муки моих уст, страх глотки и беспомощность чрева. Этот день – самый прискорбный день моих земных скитаний. Сперва я выпил жир рыбы, и тошнота едва не угасила свет моих дней; когда же он вновь забрезжил, я принялся жевать засоленную оболочку, скрывавшую презренный нарыв на пальце. Воистину это больше, чем может выдержать смертный!
– Так выброси же это наконец!
– Да, прочь, прочь! Пусть грех нынешнего дня ни мгновением дольше не пристает к моим пальцам. Мне отвратительны все земные вкусы. Отныне первому же, кто принесет мне колбасу, я всажу в живот все мои пули. Я не хочу больше ни видеть, ни нюхать ничего, связанного со свиньей – это самая скверная тварь, что живет на земле.
Он выпалил все это и добавил:
– Пусть вслед нам поедет этим путем самый отъявленный грешник! Пусть он отыщет эту колбасу и съест ее; тогда его совесть лопнет от ужаса, как мешок, и его деяния откроются для всех. Ведь эта колбаса обнажает все сокровенные тайны людей. Мне пришлось напрячь все свои силы, чтобы ты не узрел, что таится внутри твоего смертельно больного Халефа, пережившего самые тяжкие испытания.
Он привык облачать в цветастые покровы Востока самые неприятные события. Такое удалось ему и теперь, в этом обиднейшем положении. Потом он умолк и поехал рядом со мной; когда я насмешливо поинтересовался причиной его молчания, он ответил:
– Ни у единого народа, ни в одном языке, чьи запасы слов велики, не найдется достаточно слов, чтобы описать страдания и смятения моей души и плоти. Об этом лучше и не говорить. Мне следует терпеливо ждать, пока негодование моего чрева само собой не уляжется.
Ущелье, ставшее ареной этих страданий, окончилось; перед нами открылся узкий и, как мне показалось, очень длинный луг, по которому протекала река. Над ней склонялись отдельные кусты; возле них тянулись целые заросли малины и ежевики. Последние привлекали обилием ягод; их величина изумляла. Если бы не поздний час, мы могли бы остановиться и полакомиться.
– Хижина Юнака стоит на берегу этой реки, – пояснил конакджи. – Мы доберемся до нее через четверть часа.
Теперь мы могли ехать рядом. Места было достаточно; мы погнали лошадей в галоп. Обычно, даже мчась во весь опор, нельзя не спускать глаз с окружающей местности, поэтому я и сейчас внимательно присматривался ко всему вокруг. Внезапно я осадил лошадь. Остальные последовали моему примеру.
– Что ты увидел? Что-то в этих кустах? – спросил Халеф.
Мы остановились перед густыми зарослями;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106