.. Если б за провокатора, хуже... За отца Глеба Якунина...
-- Били?
Ричард Иванович молча снял велюровую шляпу. Его стриженная, как у меня под
машинку, голова была сплошь в проплешинах. Судя по всему об его голову в камере
гасили окурки.
-- А бороду они мне по волосочку выщипали, изверги ненавистные, --
отвернувшись, прошептал он.
Засвирестели динамики.
-- Даю настройку, -- голосом Даздрапермы гаркнула трансляция, -- раз, два,
три... товарища обосри! -- и заржала, лимитчица.
-- Ну вот. Вот и все, Тюхин. Пора идти против собственной... м-ме... совести.
Сейчас, Тюхин, я буду зачитывать свой чудовищный, человеконенавистнический...
м-ме... докладец. Еще более мерзкий, чем ваша, с позволения сказать, эпопея...
Ага! А вот и Апрель Андреевич догорели, вечная им непамять!..
Я сдернул с головы концлагерную камилавочку.
-- Господи, ну а дальше-то что?
-- Дальше? Да все то же, голубчик, только -- как бы это поточнее выразиться --
только в несколько ином, в откорректированном что ли, варианте. Образно говоря:
к той же остановочке, но на другом... м-ме... паровозе.
Тут к догорающему пепелищу, пошатываясь, подошел Афедронов. Он расстегнул
ширинку и принялся мочиться на огонь. Кий у него был не по комплекции
малозначительный, в подозрительных мальчишеских прыщиках...
Или я что-то путаю и это сделал совсем не он, совсем в другое время и не на
этом месте?..
Кострище дотлевало. Над площадью Пролетарской Диктатуры мельтешил розоватый,
как тутошний снег, пепел. Я снял никчемные очки и вытер скупые слезы обиды
тыльной стороной ладони.
А вот глаза, увы, не вынулись. Потрясенный услышанным, я уже совсем было
собрался духом выколупнуть их, свои проклятущие, окаянные, но ничего путного и
из этой моей затеи не вышло.
И увидел я, собственными глазами увидел я, как выволокли из "поливалки" и под
руки повели в фургон бледного, со съехавшим на бок галстуком Ричарда Ивановича.
Как оттуда, из цистерны высунулась хохочущая халда Даздраперма. Как она
заговорщицки подмигнула мне, мочалка несусветная, и на всю площадь Пролетарской
Диктатуры завопила в микрофон:
-- К торжественному танцу!.. Побатальонно!.. На одного заклеенного
дистанции!..
Глава четырнадцатая
В шесть часов вечера перед войной
Тут в моих и без того обрывочных воспоминаниях -- досадный провал, какие
случаются разве что с крупного перепоя или когда шарахнешься затылком об
мостовую. Опомнился я уже у Смольного собора, уже вне строя танцующих
государственную мазурку, весь какой-то безжалостно растерзанный, с распухшими,
как говяжьи сардельки губами, без часов. И только-то я пришел в себя, как
тотчас же впал в новый транс, потому как творившееся вокруг было выше моего,
тюхинского, разумения.
Схлопотавший пулю Померанец как ни в чем ни бывало дискутировал со стоявшим на
карнизе дома самоубийцей. И ведь что характерно -- карниз был тот самый, с
которого я спрыгивал в детстве, издавая предосудительные по нынешним временам
возгласы.
-- Значит, так вы ставите вопрос, -- вился смертостойкий недобиток. -- Значит,
вы утверждаете, гражданин... -- фамилию я толком не расслышал -- то ли
Крякутный, то ли Рекрутской, -- вы утверждаете, что человек создан для счастья,
как...
-- И опять же -- не так! -- донеслось сверху. -- Для умственно неполноценных
повторяю еще раз: человек создан для полета, как чайка Джонатан для
человечности!.. Понял, придурок?
-- Та-ак... Значит, такая вот постановочка: человек по имени Натан... Что
значит -- опять?! Я, милейший, при исполнении, а вот вы-то кто? Как-как вы
говорите? Чайник?..
-- Человеко-чайка, -- с трудом сдержавшись, повторил безумец.
-- А аргументы?.. Ах, и это имеется! Тогда не тяните -- выкладывайте!..
Суицидал выложил из карманов пижамы мелкие доказательства своего более чем
сомнительного существования: пачку сухих горчичников, золотую звезду Героя,
личное оружие, предсмертную записку. Избавившись от лишней тяжести,
Крякутный-Рекрутской перекрестился и раскрылил руки, как ныряльщик.
-- Сейчас полечу! -- во всеуслышанье заявил он.
-- Лети, летальный! -- махнул рукой пугающе живучий лектор по
распространению.
И смельчак полетел. Тело его тенью промелькнуло сверху вниз и хрястнулось об
брусчатку. Ух! -- восторженно вскрикнули отпрянувшие свидетели.
-- Кто следующий? -- обтирая платочком рукав, вопросил Померанец.
Образовалась живая очередь. Один за другим сделали попытки Иванов, Петров и
Сидоров. Вслед за ними под веселый смех зрителей на карнизе возник некто
Рабинович. Этот полетел почему-то не вниз как все нормальные русские люди, а
куда-то вбок и в сторону, как мне показалось, -- в сторону Ближнего Востока.
Все, кто мог, повыхватывали пистолеты. Началась азартная пальба, но уже в белый
свет, как в копеечку. Безродный космополит, по-собачьи загребая воздух руками,
успел улететь в свои чертовы палестины.
Я стоял, задрав голову в немыслимо синее, как на рисунке больного ребенка,
небо. Ослепительно сияли кресты. Давным-давно, когда все еще верили во что-то,
над ними кружили голуби. Белые Скочины турманы. Вспархивали и камнем падали, и
снова, трепеща крыльями, взлетали в такую высотень, что даже тюбетейка,
Господи, падала с головы. Скоча махал жердиной с розовой тряпочкой на конце, а
мы свистели, свистели, как полоумные...
И я засунул два пальца в рот, и хотел свистнуть. И не получилось. Только
вытошнило.
-- Поздравляю вас, Тюхин! -- сказала Захарина Гидасповна из Смольного. --
Подобной реакции отторжения можно только позавидовать, не правда ли, Ссан
Ссаныч, -- обратилась она к державшему ее под руку заместителю.
Ссан Ссаныч, замещавший в то время Захарине Гидасповне мужа, крепко пожал мою
мужественную, как он выразился, руку и посетовал на то, что ему лично отторгать
решительно нечего. "Но вот то обстоятельство, -- сказал он, -- что вы, Тюхин,
почему-то стоите опять в самом хвосте очереди, и это несмотря на героизм,
проявленный под Кингисеппом, а также личное знакомство и даже любовь дорогой
Идеи Марксжновны, вот это, Тюхин, не может не вызвать самого решительного
протеста с нашей стороны". А когда они оба заметили вдруг, что жизнь, как это
ни странно -- идет, а часов у меня на руке -- замечу попутно, снятых профурой
Даздрапермой -- нет, она -- Захарина Гидасповна -- вынула из сумочки золотые
карманные котлы знаменитой швейцарской фирмы "Мозер" и под аплодисменты вручила
мне их с пожеланием дальнейших подвигов и успехов. Я открыл крышку и обмер. И
вовсе не потому, что на крышке имела место изящная, с вензелями гравировочка:
"В. Тюхину-Эмскому -- поэту и певцу от благодарной Партии" -- нет, совсем не
поэтому. Хотя и это -- сами понимаете! Но время, время, которое было на
циферблате -- 6 часов 01 минуты -- оно заставило меня, заполошенно всплеснув
руками, броситься к условленному месту и только споткнувшись об лежавшего
ничком Померанца -- на этот раз шальная пуля попала ему прямо в сердце --
только упав и снова взглянув на часы, я сообразил, что паника несколько
преждевременна -- стрелочка, хоть и бежала вприпрыжку, но совсем в другую
сторону, нежели на "роллексах", а следовательно -- я успевал как раз вовремя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
-- Били?
Ричард Иванович молча снял велюровую шляпу. Его стриженная, как у меня под
машинку, голова была сплошь в проплешинах. Судя по всему об его голову в камере
гасили окурки.
-- А бороду они мне по волосочку выщипали, изверги ненавистные, --
отвернувшись, прошептал он.
Засвирестели динамики.
-- Даю настройку, -- голосом Даздрапермы гаркнула трансляция, -- раз, два,
три... товарища обосри! -- и заржала, лимитчица.
-- Ну вот. Вот и все, Тюхин. Пора идти против собственной... м-ме... совести.
Сейчас, Тюхин, я буду зачитывать свой чудовищный, человеконенавистнический...
м-ме... докладец. Еще более мерзкий, чем ваша, с позволения сказать, эпопея...
Ага! А вот и Апрель Андреевич догорели, вечная им непамять!..
Я сдернул с головы концлагерную камилавочку.
-- Господи, ну а дальше-то что?
-- Дальше? Да все то же, голубчик, только -- как бы это поточнее выразиться --
только в несколько ином, в откорректированном что ли, варианте. Образно говоря:
к той же остановочке, но на другом... м-ме... паровозе.
Тут к догорающему пепелищу, пошатываясь, подошел Афедронов. Он расстегнул
ширинку и принялся мочиться на огонь. Кий у него был не по комплекции
малозначительный, в подозрительных мальчишеских прыщиках...
Или я что-то путаю и это сделал совсем не он, совсем в другое время и не на
этом месте?..
Кострище дотлевало. Над площадью Пролетарской Диктатуры мельтешил розоватый,
как тутошний снег, пепел. Я снял никчемные очки и вытер скупые слезы обиды
тыльной стороной ладони.
А вот глаза, увы, не вынулись. Потрясенный услышанным, я уже совсем было
собрался духом выколупнуть их, свои проклятущие, окаянные, но ничего путного и
из этой моей затеи не вышло.
И увидел я, собственными глазами увидел я, как выволокли из "поливалки" и под
руки повели в фургон бледного, со съехавшим на бок галстуком Ричарда Ивановича.
Как оттуда, из цистерны высунулась хохочущая халда Даздраперма. Как она
заговорщицки подмигнула мне, мочалка несусветная, и на всю площадь Пролетарской
Диктатуры завопила в микрофон:
-- К торжественному танцу!.. Побатальонно!.. На одного заклеенного
дистанции!..
Глава четырнадцатая
В шесть часов вечера перед войной
Тут в моих и без того обрывочных воспоминаниях -- досадный провал, какие
случаются разве что с крупного перепоя или когда шарахнешься затылком об
мостовую. Опомнился я уже у Смольного собора, уже вне строя танцующих
государственную мазурку, весь какой-то безжалостно растерзанный, с распухшими,
как говяжьи сардельки губами, без часов. И только-то я пришел в себя, как
тотчас же впал в новый транс, потому как творившееся вокруг было выше моего,
тюхинского, разумения.
Схлопотавший пулю Померанец как ни в чем ни бывало дискутировал со стоявшим на
карнизе дома самоубийцей. И ведь что характерно -- карниз был тот самый, с
которого я спрыгивал в детстве, издавая предосудительные по нынешним временам
возгласы.
-- Значит, так вы ставите вопрос, -- вился смертостойкий недобиток. -- Значит,
вы утверждаете, гражданин... -- фамилию я толком не расслышал -- то ли
Крякутный, то ли Рекрутской, -- вы утверждаете, что человек создан для счастья,
как...
-- И опять же -- не так! -- донеслось сверху. -- Для умственно неполноценных
повторяю еще раз: человек создан для полета, как чайка Джонатан для
человечности!.. Понял, придурок?
-- Та-ак... Значит, такая вот постановочка: человек по имени Натан... Что
значит -- опять?! Я, милейший, при исполнении, а вот вы-то кто? Как-как вы
говорите? Чайник?..
-- Человеко-чайка, -- с трудом сдержавшись, повторил безумец.
-- А аргументы?.. Ах, и это имеется! Тогда не тяните -- выкладывайте!..
Суицидал выложил из карманов пижамы мелкие доказательства своего более чем
сомнительного существования: пачку сухих горчичников, золотую звезду Героя,
личное оружие, предсмертную записку. Избавившись от лишней тяжести,
Крякутный-Рекрутской перекрестился и раскрылил руки, как ныряльщик.
-- Сейчас полечу! -- во всеуслышанье заявил он.
-- Лети, летальный! -- махнул рукой пугающе живучий лектор по
распространению.
И смельчак полетел. Тело его тенью промелькнуло сверху вниз и хрястнулось об
брусчатку. Ух! -- восторженно вскрикнули отпрянувшие свидетели.
-- Кто следующий? -- обтирая платочком рукав, вопросил Померанец.
Образовалась живая очередь. Один за другим сделали попытки Иванов, Петров и
Сидоров. Вслед за ними под веселый смех зрителей на карнизе возник некто
Рабинович. Этот полетел почему-то не вниз как все нормальные русские люди, а
куда-то вбок и в сторону, как мне показалось, -- в сторону Ближнего Востока.
Все, кто мог, повыхватывали пистолеты. Началась азартная пальба, но уже в белый
свет, как в копеечку. Безродный космополит, по-собачьи загребая воздух руками,
успел улететь в свои чертовы палестины.
Я стоял, задрав голову в немыслимо синее, как на рисунке больного ребенка,
небо. Ослепительно сияли кресты. Давным-давно, когда все еще верили во что-то,
над ними кружили голуби. Белые Скочины турманы. Вспархивали и камнем падали, и
снова, трепеща крыльями, взлетали в такую высотень, что даже тюбетейка,
Господи, падала с головы. Скоча махал жердиной с розовой тряпочкой на конце, а
мы свистели, свистели, как полоумные...
И я засунул два пальца в рот, и хотел свистнуть. И не получилось. Только
вытошнило.
-- Поздравляю вас, Тюхин! -- сказала Захарина Гидасповна из Смольного. --
Подобной реакции отторжения можно только позавидовать, не правда ли, Ссан
Ссаныч, -- обратилась она к державшему ее под руку заместителю.
Ссан Ссаныч, замещавший в то время Захарине Гидасповне мужа, крепко пожал мою
мужественную, как он выразился, руку и посетовал на то, что ему лично отторгать
решительно нечего. "Но вот то обстоятельство, -- сказал он, -- что вы, Тюхин,
почему-то стоите опять в самом хвосте очереди, и это несмотря на героизм,
проявленный под Кингисеппом, а также личное знакомство и даже любовь дорогой
Идеи Марксжновны, вот это, Тюхин, не может не вызвать самого решительного
протеста с нашей стороны". А когда они оба заметили вдруг, что жизнь, как это
ни странно -- идет, а часов у меня на руке -- замечу попутно, снятых профурой
Даздрапермой -- нет, она -- Захарина Гидасповна -- вынула из сумочки золотые
карманные котлы знаменитой швейцарской фирмы "Мозер" и под аплодисменты вручила
мне их с пожеланием дальнейших подвигов и успехов. Я открыл крышку и обмер. И
вовсе не потому, что на крышке имела место изящная, с вензелями гравировочка:
"В. Тюхину-Эмскому -- поэту и певцу от благодарной Партии" -- нет, совсем не
поэтому. Хотя и это -- сами понимаете! Но время, время, которое было на
циферблате -- 6 часов 01 минуты -- оно заставило меня, заполошенно всплеснув
руками, броситься к условленному месту и только споткнувшись об лежавшего
ничком Померанца -- на этот раз шальная пуля попала ему прямо в сердце --
только упав и снова взглянув на часы, я сообразил, что паника несколько
преждевременна -- стрелочка, хоть и бежала вприпрыжку, но совсем в другую
сторону, нежели на "роллексах", а следовательно -- я успевал как раз вовремя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60