Низкая, длинная, она хищно скользит по тусклым волнам,
быстро и согласно взмахивает рядами весел, и все ближе, все выше идолище,
оскаляющееся с ее вздернувшегося к ненастному небу носа.
А кормщик выкрикивает отрывистые команды, и ратники строятся вдоль
борта, и взвизгивают, вырываясь из темниц ножен на божий свет клинки, и
уже злыми шершнями прогудели первые стрелы, и рядом кто-то хрипит, оседает
на палубу, впиваясь скрюченными пальцами в воздух и в плечи соседей...
А ощеренная драконья пасть уже рядом, уже нависает над бортом, и в
последний миг кормщик успевает рвануть правило, уберечь лодью от удара
кованным медью бивнем драккара, и лодьи с маху сшибаются бортами, с
треском, с гулким грохотом, и с жадным ревом вскакивают урманы-гребцы, в
единый миг ставшие воинами. Их больше, много больше, чем новогородских
ратников, но борт лодьи высок, и лезть на него с драккара - все равно, что
идти на приступ крепостей стены.
А волны ярятся все злее, волны, будто норовистые кони, силятся
сбросить корабли со своих пенных гребней, швыряют их к низкому небу,
роняют в провалы между мутными водяными стенами, испытывают крепость
людской работы, вновь и вновь сшибая борт с бортом. Но не удается волнам
разъединить, разметать корабли - корабли теперь единое целое. Железные
крючья на крепких плетеных канатах впились в борт лодьи, притянули ее к
драккару, и ратники рубят канаты мечами, но тугое пеньковое плетение
трудно уступает железу.
А тот, который я, рвет тетиву, стрелу за стрелой всаживает туда,
вниз, в толпу урманов, силящихся всхлестнуться на борт лодьи железной
волной, а потом метнулось снизу короткое копье, грохнуло в нагрудник,
швырнуло спиной и затылком на палубу, и над лицом нависло злое косматое
небо, и в небе этом выписывала кренделя мачта драккара с каким-то нелепым
наростом на самом конце. Что, зачем? Но только-только взгляд, едва
обретающий вышибленную ударом осмысленность запнулся о непонятное, как
угнездившийся на мачте лучник-урман кувыркнулся в бесноватые волны,
пробитый несколькими стрелами.
Встать, надо встать!
Лук потерян, но не до него теперь, когда первые урманы уже
переваливаются через борт сюда, на палубу лодьи. И рука безошибочно
находит длинную рукоять меча у левого бедра, и тяжелое лезвие вспыхивает
серым сполохом, чертит перед глазами широкую дугу, вырвавшись из тесноты
ножен, готовое рухнуть на того, в кого упрется рыщущий взгляд, рассечь,
окраситься алым под лязг сминаемого металла и треск плоти...
Но все изменилось. Внезапно, в единый миг. Рухнуло небо. На море, на
корабли, на людей обрушилось чернотой, исступленными космами секущего
ледяного дождя, беснующейся тяжестью пенных серых валов и ветра. Корабли
стали адом, адом рушащегося дерева, лопающихся канатов, адом треска и
грохота.
А люди... Люди, только что убивавшие друг друга на сделанном ими
деревянном островке, таком жалком перед бешенством моря и неба... Люди...
Есть ли разница, кто рядом с тобой навалился всем телом на скользкое
неподатливое правило? Есть ли разница, чьи обмороженные, скорченные
судорогой пальцы впились рядом с твоими в гудящий, готовый лопнуть канат?
Есть ли разница, чей топор, повинуясь еле слышному в этом аду сорванному
выкрику твоего кормщика, врубается в лад с твоим в гнущуюся, стонущую
мачту? Какая разница, урман или свой рядом, когда воины обернулись
мореходами, сражающимися с бешенством моря за судьбу своих кораблей,
ставших единым целым? Никакой.
А потом... Потом стих ветер, и было злое синее небо над серыми
скалами, а волны все не могли успокоиться, зло теребили израненные, но не
погибшие корабли, выброшенные на мелководье залива - узкого и длинного,
как рубец от ножевой раны. И люди, изнемогшие в борьбе - неравной, но
непроигранной - лежали вповалку на серой промозглой гальке под серой
промозглой моросью и медленно оживали в них силы и память.
И память ожила, и как-то само собой получилось так, что
опамятовавшиеся стали подтягиваться друг к другу, свои - к своим; и как-то
само собой и кстати отыскалось оружие, которое, казалось, безвозвратно
смыли из рук и из памяти осатанелые валы.
И вышло так, что не стало на берегу людей, а стали на берегу два
хмуро ощерившихся друг на друга железных монолита, две многоногие,
многоглавые но безликие черепахи, забранные в панцири плотно сдвинутых
щитов, взблескивающие бивнями-клыками мечей - не подойти.
Так и стояли, настороженно внимательные, смертельно опасные один для
другого, два плотных и стройных строя, одинаково сильные умением ударить
единым кулаком, тяжело и слитно, не раздробившись в бою на множество.
Урманский кулак был поболее новогородского, и стоял он на своей
земле, а своя земля не выдаст и не обманет. Новогородский же был силен
тем, что лучше сумел сохранить оружие, а еще - пониманием безысходности
положения своего, в котором лишь победа была спасением, поражение же
сулило смерть либо долгое рабство. Силы были равны.
И вот шевельнулся урманский строй, сломал на миг нечеловеческую
безукоризненность своих линий, но не сдвинулся, лишь выбросил из себя
одного.
И этот один неторопливо двинулся к новогородцам - тяжелая коренастая
фигура, длиннорукая и коротконогая, обманчиво неуклюжая на вид, в
движениях исполненная особой грации, присущей хищным зверям.
И взгляд его небольших синих глаз, остро поблескивающих из-под
низкого тусклого шлема, был взглядом воина - мудрого и хитрого, постигшего
искусство благородной схватки и ночного разбоя.
Он сделал несколько шагов, остановился, глядя на новогородцев ткнул
пальцем в обломок стрелы, увязшей в массивном круглом щите, заносчиво
вздернул заросший рыжими космами подбородок: "Чья?"
Тот, который я, не успел рассмотреть, распознать стрелу, но успел
выйти из строя первым. Вышел, остановился перед урманом, разглядывая, и
тот ответил таким же оценивающим взглядом в упор, и оба сочли противника
достойным своего умения.
И - будто серой молнией полыхнул первый удар (не уследить, не
разобрать - чей), и стону подобно прогудел подставленный щит, и
заскользил, заметался перед глазами противник в диковинной пляске
поединка, - под лязг сталкивающихся клинков, под сухой и гулкий стук
принимающих удары щитов, под многогласный рев и выкрики тех, чья душа
рвется в схватку, но обречена лишь издали смотреть на нее, тех, кто знает,
что крики его мешают соратнику, но сдержаться не в силах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
быстро и согласно взмахивает рядами весел, и все ближе, все выше идолище,
оскаляющееся с ее вздернувшегося к ненастному небу носа.
А кормщик выкрикивает отрывистые команды, и ратники строятся вдоль
борта, и взвизгивают, вырываясь из темниц ножен на божий свет клинки, и
уже злыми шершнями прогудели первые стрелы, и рядом кто-то хрипит, оседает
на палубу, впиваясь скрюченными пальцами в воздух и в плечи соседей...
А ощеренная драконья пасть уже рядом, уже нависает над бортом, и в
последний миг кормщик успевает рвануть правило, уберечь лодью от удара
кованным медью бивнем драккара, и лодьи с маху сшибаются бортами, с
треском, с гулким грохотом, и с жадным ревом вскакивают урманы-гребцы, в
единый миг ставшие воинами. Их больше, много больше, чем новогородских
ратников, но борт лодьи высок, и лезть на него с драккара - все равно, что
идти на приступ крепостей стены.
А волны ярятся все злее, волны, будто норовистые кони, силятся
сбросить корабли со своих пенных гребней, швыряют их к низкому небу,
роняют в провалы между мутными водяными стенами, испытывают крепость
людской работы, вновь и вновь сшибая борт с бортом. Но не удается волнам
разъединить, разметать корабли - корабли теперь единое целое. Железные
крючья на крепких плетеных канатах впились в борт лодьи, притянули ее к
драккару, и ратники рубят канаты мечами, но тугое пеньковое плетение
трудно уступает железу.
А тот, который я, рвет тетиву, стрелу за стрелой всаживает туда,
вниз, в толпу урманов, силящихся всхлестнуться на борт лодьи железной
волной, а потом метнулось снизу короткое копье, грохнуло в нагрудник,
швырнуло спиной и затылком на палубу, и над лицом нависло злое косматое
небо, и в небе этом выписывала кренделя мачта драккара с каким-то нелепым
наростом на самом конце. Что, зачем? Но только-только взгляд, едва
обретающий вышибленную ударом осмысленность запнулся о непонятное, как
угнездившийся на мачте лучник-урман кувыркнулся в бесноватые волны,
пробитый несколькими стрелами.
Встать, надо встать!
Лук потерян, но не до него теперь, когда первые урманы уже
переваливаются через борт сюда, на палубу лодьи. И рука безошибочно
находит длинную рукоять меча у левого бедра, и тяжелое лезвие вспыхивает
серым сполохом, чертит перед глазами широкую дугу, вырвавшись из тесноты
ножен, готовое рухнуть на того, в кого упрется рыщущий взгляд, рассечь,
окраситься алым под лязг сминаемого металла и треск плоти...
Но все изменилось. Внезапно, в единый миг. Рухнуло небо. На море, на
корабли, на людей обрушилось чернотой, исступленными космами секущего
ледяного дождя, беснующейся тяжестью пенных серых валов и ветра. Корабли
стали адом, адом рушащегося дерева, лопающихся канатов, адом треска и
грохота.
А люди... Люди, только что убивавшие друг друга на сделанном ими
деревянном островке, таком жалком перед бешенством моря и неба... Люди...
Есть ли разница, кто рядом с тобой навалился всем телом на скользкое
неподатливое правило? Есть ли разница, чьи обмороженные, скорченные
судорогой пальцы впились рядом с твоими в гудящий, готовый лопнуть канат?
Есть ли разница, чей топор, повинуясь еле слышному в этом аду сорванному
выкрику твоего кормщика, врубается в лад с твоим в гнущуюся, стонущую
мачту? Какая разница, урман или свой рядом, когда воины обернулись
мореходами, сражающимися с бешенством моря за судьбу своих кораблей,
ставших единым целым? Никакой.
А потом... Потом стих ветер, и было злое синее небо над серыми
скалами, а волны все не могли успокоиться, зло теребили израненные, но не
погибшие корабли, выброшенные на мелководье залива - узкого и длинного,
как рубец от ножевой раны. И люди, изнемогшие в борьбе - неравной, но
непроигранной - лежали вповалку на серой промозглой гальке под серой
промозглой моросью и медленно оживали в них силы и память.
И память ожила, и как-то само собой получилось так, что
опамятовавшиеся стали подтягиваться друг к другу, свои - к своим; и как-то
само собой и кстати отыскалось оружие, которое, казалось, безвозвратно
смыли из рук и из памяти осатанелые валы.
И вышло так, что не стало на берегу людей, а стали на берегу два
хмуро ощерившихся друг на друга железных монолита, две многоногие,
многоглавые но безликие черепахи, забранные в панцири плотно сдвинутых
щитов, взблескивающие бивнями-клыками мечей - не подойти.
Так и стояли, настороженно внимательные, смертельно опасные один для
другого, два плотных и стройных строя, одинаково сильные умением ударить
единым кулаком, тяжело и слитно, не раздробившись в бою на множество.
Урманский кулак был поболее новогородского, и стоял он на своей
земле, а своя земля не выдаст и не обманет. Новогородский же был силен
тем, что лучше сумел сохранить оружие, а еще - пониманием безысходности
положения своего, в котором лишь победа была спасением, поражение же
сулило смерть либо долгое рабство. Силы были равны.
И вот шевельнулся урманский строй, сломал на миг нечеловеческую
безукоризненность своих линий, но не сдвинулся, лишь выбросил из себя
одного.
И этот один неторопливо двинулся к новогородцам - тяжелая коренастая
фигура, длиннорукая и коротконогая, обманчиво неуклюжая на вид, в
движениях исполненная особой грации, присущей хищным зверям.
И взгляд его небольших синих глаз, остро поблескивающих из-под
низкого тусклого шлема, был взглядом воина - мудрого и хитрого, постигшего
искусство благородной схватки и ночного разбоя.
Он сделал несколько шагов, остановился, глядя на новогородцев ткнул
пальцем в обломок стрелы, увязшей в массивном круглом щите, заносчиво
вздернул заросший рыжими космами подбородок: "Чья?"
Тот, который я, не успел рассмотреть, распознать стрелу, но успел
выйти из строя первым. Вышел, остановился перед урманом, разглядывая, и
тот ответил таким же оценивающим взглядом в упор, и оба сочли противника
достойным своего умения.
И - будто серой молнией полыхнул первый удар (не уследить, не
разобрать - чей), и стону подобно прогудел подставленный щит, и
заскользил, заметался перед глазами противник в диковинной пляске
поединка, - под лязг сталкивающихся клинков, под сухой и гулкий стук
принимающих удары щитов, под многогласный рев и выкрики тех, чья душа
рвется в схватку, но обречена лишь издали смотреть на нее, тех, кто знает,
что крики его мешают соратнику, но сдержаться не в силах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62