ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Трумэн собрал узкий штаб своих наиболее доверенных советников.
– Бернадот прав: Гиммлер опоздал, – сказал президент. – Но русские теперь знают все. Скандал может быть громким. Мы не боимся скандала, но в данном случае престижу Соединенных Штатов будет нанесен урон. Какие предложения, друзья?
После долгого совещания пришли к выводу, что следует – по дипломатическим каналам – сообщить Кремлю, что президент готовит чрезвычайное сообщение Сталину, связанное с предложениями, которые переданы нацистами американским представителям в Стокгольме.
Было поручено передать Москве на словах, что предложения нацистов о сепаратном мире будут отвергнуты, однако необходимо время для того, чтобы проанализировать, не есть ли это провокация Гиммлера. После этого Трумэн сообщит маршалу все подробности в личном послании...
Выгадывали не дни – часы.
Всяко может статься.
Главное – выждать.
36. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ – XI

(Снова полковник Максим Максимович Исаев)
Штирлиц лежал в комнате, обставленной со вкусом, если бы не горка, в которой сверкал хрусталь – тщеславное свидетельство хозяйского богатства, а не коллекция прекрасных творений рук человеческих; изумительные, похожие на горные цветы бокалы соседствовали с пузатыми, чрезмерно вместительными графинами; рядом с ломкими коньячными рюмками были расставлены тяжелые стаканы. Даже солнечные лучи в них не были сине-высверкивающими, легкими, стремительными, а какими-то жухлыми, устойчивыми, изнутри серыми...
...Руки Штирлица были схвачены тонкими стальными наручниками, левая нога пристегнута таким же стальным обручем к перекладине тяжелой тахты.
«Очень будет смешно, – подумал Штирлиц, – если мне придется бежать, волоча за собою эту койку... Сюжет для Чаплина, ей-богу...»
Он постоянно прислушивался к далекой канонаде; только б они успели, я ведь погибну здесь, у меня остались часы. Ребята, вы уж, милые, постарайтесь прийти, я так мечтал все эти годы, что вы придете... Я очень старался сделать то, что мог, только б приблизить эту минуту; наверное, мог больше, но вы не вправе корить меня; каждый человек на земле реализует себя на десятую часть, какое там, на сотую, тысячную; меня несло, как и всех, – жизнь так стремительна, она диктует нам самих себя, мы выполняем то, что она холодно и небрежно предписывает нам, хотя и нет письменных указаний; темп, постоянно изнуряющий темп, а мне еще приходилось разрываться между тем, что я был обязан делать поневоле, здесь, только б иметь возможность выполнить главное, и тем, что мне по-настоящему хотелось...
Вошел Ойген, присел рядом, поинтересовался:
– Хотите повернуться на правый бок?
– Я лежу на нем, – ответил Штирлиц.
– Ах, ну да, – усмехнулся Ойген. – Я всегда путаю, когда гляжу на другого... Повернуть вас на левый бок? Не устали?
– Поверните. А лучше бы посидеть.
– Сидеть нельзя. Врач, который станет работать с вами – если не поступит ответа из Москвы, – просил меня проследить за тем, чтобы вы лежали...
– Ну-ну, – ответил Штирлиц. – В таком случае полежу...
– Хотите закурить?
– Очень.
– Сочувствую, но курить вам тоже запрещено.
– Зачем тогда спрашивали?
– Интересно. Мне интересно знать, что вы сейчас ощущаете.
– Знаете, что такое фашизм, Ойген?
Тот пожал плечами:
– Национальное движение передовых сил итальянского народа...
– В мире люди путаются: фашизм, национал-социализм, кагуляры...
– Путаются оттого, что плохо образованы. Разве можно ставить знак равенства между французскими кагулярами и арийским национал-социализмом?
– Можно, Ойген, можно... Я вам расскажу, как впервые понял значение слова «фашист» здесь, в Германии... Хотите?
Закурив, Ойген ответил:
– Почему ж нет, конечно расскажите...
– Это было в тридцать втором, еще до того, как Гитлер стал канцлером... Я приехал в Шарлоттенбург, улочки узкие, надо было развернуться; возле пивной стояли две машины; вокруг них толпились люди в коричневой форме, они обсуждали речь Геббельса, смеялись, спорили, вполне, казалось бы, нормальные члены СА. Я спросил, нет ли среди них шоферов, чтобы те подали свои машины вперед, чуть освободив мне место. Нет, ответили мне, нет здесь шоферов... Я корячился минут пять, разворачивая свой «опель», пока, наконец, кое-как управился, а коричневые все это время молча наблюдали за мною, а потом спросили, где это я так лихо выучился владеть искусством проползания на машине сквозь полосу препятствий... Когда, припарковавшись, я вышел, двое коричневых из тех, кто смеялся надо мною, поприветствовали друг друга возгласом «Хайль Гитлер!», сели в эти злосчастные автомобили и разъехались в разные стороны... Когда нравится смотреть на страдания – или даже просто неудобства другого человека – это и есть фашизм... Но для вас, хорошо образованного, я уточню: это и есть настоящий национал-социализм...
Ойген сжал кулаки, хрустнул толстыми костяшками пальцев, поросших бесцветными мягкими волосками, сокрушенно вздохнул:
– Группенфюрер запретил мне работать с вами так, как вы того заслуживаете, Штирлиц... А то я бы продемонстрировал вам, что такое германский национал-социализм, когда он встречается с русским нигилистическим большевизмом...
И, склонившись над Штирлицем, он близко заглянул ему в глаза, а потом плюнул в лицо.
– Вот так... Этого мне Группенфюрер не запрещал, я никак не ослушался приказа...
Около двери он остановился, обернулся к Штирлицу и заключил:
– А попозже я вам до конца объясню, что такое большевистский нигилизм, ох и объясню, Штирлиц...
Когда он плотно закрыл за собою дверь, Штирлиц вытер лицо о подушку, ощутив, какая вонючая слюна у этого длинного животного, и вдруг совершенно неожиданно очень явственно и близко увидел лицо Вацлава Вацлавовича Воровского; тот пришел к ним на цюрихскую квартиру, когда папа организовал диспут о русской литературе, пытаясь хотя бы как-то, поначалу в области культуры, найти путь к компромиссу между его единомышленниками, членами меньшевистской фракции Мартова, и ленинцами.
Максим всегда помнил, как отец страдал из-за разрыва, случившегося между Ильичом и Мартовым; понимая, однако, что прав Ленин, он продолжал оставаться с меньшевиками; «Я не могу бросить тех, с кем начинал; да и потом мы слабее, – объяснял он сыну, – а я уж так устроен, что защищаю слабых; не нападай на меня, хотя я понимаю, что пятнадцать лет – особый возраст, атакующий, что ли, особенно чуткий на правду и отклонение от нее; понимание и милосердие приходят позже; я буду ждать; только б дождаться; все отцы мечтают только об одном – дождаться».
Воровский тогда выступал с коротким докладом о сущности нигилизма в русской литературе.
Юноша впервые сидел среди взрослых, поэтому впечатление того вечера навсегда осталось в его памяти, он помнил происходившее тогда в деталях, до мелочей, он и по сию пору явственно видел, что на левом рукаве коричневого пиджака Воровского была оторвана третья пуговица, а серая рубашка заштопана белыми нитками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113