— Допустим, вы победили, — сказал Николаев, — допустим, хотя я в это не верю и молю господа, чтобы этого не было. Я за первую половину социал-демократической программы: я — за буржуазно-демократическое, но я, как понимаете, против революционно-пролетарского.
— Это я понимаю.
— Вы сейчас можете стать тем тараном, который пробьет нужную мне брешь. Но, повторяю, допустим, случилось невозможное и вы победили. Что тогда? Меня — на гильотину?
— Кто вы по профессии?
— Как — кто? Путеец.
— Дадим чин начальника железной дороги, — сказал Дзержинский, — право, дадим.
Николаев открыл чековую книжку, написал сумму, протянул Дзержинскому:
— Можете не возвращать. Или уж когда победите… Феликс Эдмундович, умный вы и хороший человек, нас всех ждет хаос и гибель, гибель и хаос. И ничего с этим грядущим не поделаешь, ибо Россия ни вами, ни мною понята быть не может — чертовски странная страна, в ней какие-то загогулины сокрыты, перекатываются незримо — хвать! — ан нет, выскользнули! Поразительно, знаете ли, — государство пухнет, а народ слабеет. Государь боится, не хочет позволить русским осознать свою ответственность за страну, он хочет все движение, всякую мысль и деяние подчинить себе как выразителю идеи государственности — в этом беда.
— He его. Ваша. Национальный мистицизм в себе таит блеск и детскость, — заметил Дзержинский. — А вы этим блеском прельстились — удобно: за тебя выдумали, сформулировали, пропечатали — прикрывайся на здоровье!
— Ну мистицизм, ну верно. Так разве не правда?
— Конечно, нет. Станете вы хозяином промышленной империи, настроите железных дорог на Востоке и Западе — тоже всё будете под себя подминать и придумаете — а может, кто другой, у вас на это времени не будет, делом надо будет ворочать, — некую концепцию оправдания промышленного централизма.
— Что предложите взамен?
— Вы нашу литературу читаете? Каутского, Люксембург, Ленина, Плеханова?
— Так они рассматривают Россию как сообщество мыслящих! А где вы их видели у нас?! Или уж берите все в свои руки поскорее и начинайте: иначе погибнет держава, к чертям собачьим погибнет, скатится в разряд третьесортных — это после Пушкина-то и Достоевского, а?!
В дверь постучались. Дзержинский ответил:
— Пожалуйста.
Вошла толстенькая немочка с пакетом.
— Это белье для госпожи, — извинилась она, — я не знала, что у госпожи гости.
— Какое белье? — не сразу понял Дзержинский.
— Три дня назад госпожа давала свое белье в стирку.
— Спасибо, — ответил Дзержинский, потом вдруг нахмурился и переспросил: — Когда вам отдавала белье госпожа?
— Три дня назад, — ответила служанка. — Когда госпожа вернулась из Парижа.
— В Париж госпожа уехала недели две назад? — вопрошающе уточнил Дзержинский.
— Нет, — ответила служанка, — десять дней назад. А вернувшись, сразу же попросила взять в стирку белье…
Когда дверь затворилась, Дзержинский поднялся и спросил:
— У вас курить ничего нет?
Николаев удивился:
— Вы, сколько помню, почти не курили.
— Хорошо помните.
— Так и не курите, не надо. Пошли ужинать лучше, а? Вкусно угощу.
— Джон Иванович по-прежнему в добром здравии? — словно бы не слыша Николаева, спросил Дзержинский. — Все такой же веселый?
— А чего ему горевать? Россия с япошками завязла, родине его от этого выгода, дивиденды будут, а он деньги в калифорнийском банке держит, хоть помирать собирается при мне.
— Как вы думаете, он согласится выполнить мою просьбу?
… Гуровская вернулась сразу, как только вышел Николаев. Было поздно, и Гартинг, казалось ей, не должен прийти сейчас, да и Дзержинский, видимо, сразу откланяется.
— Ну, все хорошо? — спросила она. — Я, по правде, не хотела вам мешать, потому и ушла.
— Напрасно вы это, — сказал Дзержинский. — Право, напрасно. Тем более что путного разговора у меня не вышло.
— Кто этот господин?
— Эсер-боевик. Готовит крупную экспроприацию в Варшаве.
— Видимо, не женевский?
— Да. Он все больше в Лондоне или России. Можно я позвоню?
— Конечно, пожалуйста…
Гуровская вышла в другую комнату. Дзержинский проводил ее задумчивым взглядом, назвал телефонистке номер, потом чуть прижал пальцем рычаг, чтоб отбой был, и сказал:
— Николай? Это я. Через три дня, с московским поездом, в четвертом купе первого класса поедет дядя с багажом. Пусть его встретят на границе. Его узнают: он в красной шапочке с помпоном, плохо говорит по-русски. Он передаст красный баул Станиславу. До встречи.
Гуровская появилась через мгновенье после того, как Дзержинский положил трубку.
— Чаю хотите? — спросила она.
Дзержинский оглядел ее фигуру, лицо; вымученно улыбнулся и ответил:
— Спасибо. Я пойду. У меня что-то голова кружится.
— Так вот и надо чаю, обязательно стакан крепкого чая. Я сейчас, мигом кликну!
Дзержинский не мог подняться с кресла — его давила тяжесть: он ни разу в жизни не видал провокатора так близко.
(Когда жандармы провели по перрону Джона Ивановича, а следом носильщик поволок огромный красный баул, «Пробощ» вспрыгнул в вагон и, прилипнув к окну, тяжело засмалил папиросу.)
Дзержинский аккуратно сложил телеграмму «Пробоща», сообщавшую о задержании Джона Скотта, спрятал ее в карман и задумчиво посмотрел на Розу Люксембург, собравшую актив польских социал-демократов в Берлине.
— Вот так, — сказал Дзержинский. — Теперь понятно, от кого шли провалы в Варшаве и Лодзи. Понятно, кто погубил Мацея Грыбаса.
— Случайность исключена?
— Сотая доля вероятия, — ответил Дзержинский. — Она знала Грыбаса и, к счастью, никогда не встречала Каспшака. Может быть, поэтому Каспшак продолжает работу.
— Предложения, товарищи? — спросила Люксембург. — Какие предложения?
— Роза, — поднялся бородатый, седой — один из «стариков». — В Лодзи, Петракове и Варшаве повешены семь человек. Начинается суд над Мацеем. Наш ответ сатрапам может быть одним: казнь провокатора.
Дзержинский прикрыл веки пальцами — было видно, как они подрагивали.
— Роза, — член Главного правления был быстр, нервен — ноздри трепыхали, — товарищи. Событие это чрезвычайное. «Птаха», которую мы все знали, которой помогали, готовили к экзаменам, кормили…
— Это словопрения, — перебила Люксембург. — Прошу по существу вопроса.
— Это не словопрения! Это сердце мое!
— И это словопрения, — так же сухо перебила Люксембург.
— Хорошо. Я — за немедленный партийный суд.
— Следующий?
— Суд.
— Пожалуйста, ты?
— Казнь.
— Ты?
— Казнь.
— Юзеф?
Дзержинский тяжело поднял покрасневшие веки, поднялся.
— Я против.
— Мотивация? — по-прежнему бесстрастно осведомилась Люксембург.
— Когда меня спросили: «Случайность исключена? », я ответил: «Сотая доля вероятия».
В комнате было тихо, и тишина была давящей, ожидающей, готовой вот-вот смениться всеобщим шумом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162