Слово предоставляю Юзефу.
Дзержинский чуть кашлянул, прикрыв рот рукою, страшась, что выплюнет сейчас черный, кровавый катышек: на людях совестно. Ладонь ощутила горячее, быстрое дыхание.
— Я даже кашляю шепотом, — неожиданно для всех громко, сказал Дзержинский. — И не совестно нам здесь, за толстыми дверями, говорить шепотом, товарищи? Как в норах, право…
Вацлав, первым встретивший Дзержинского у Ванды в рабочем районе, на Смочей, полез за табаком:
— Перепуганы люди после недавних арестов. А страх — он всегда тихий.
— Мы знаем, на что идем, — продолжал Дзержинский, — и если мы будем самих себя таиться — нас никто не услышит. Мы должны говорить ясно, просто, убедительно, громко. И обязательно честно — иначе не поверят нам рабочие, не поверят! И о том, что хорошо у нас, и о том, что плохо, об успехах, провалах, о будущем и прошлом мы обязаны говорить открыто, ничего не скрывая, не замазывая, не обходя трудностей борьбы. Промолчать порой очень удобно, но отнюдь не всегда то, что удобно, — разумно. Сегодняшнее удобство может обернуться завтрашней трагедией, неверием, отказом от революции, пассивностью, предательством! Удобно молчат наши газеты, удобно молчат или открыто лгут министры, хозяева, помещики, сытые ксендзы и добренькие профессора. Громко и честно можно говорить только в нашей партийной прессе. Если будет газета, провал одного, десятерых, сотни революционеров — не страшен: правда, единожды сказанная, не исчезнет, наше дело продолжат новые борцы. Я был оторван от работы два года. Прошу высказаться: что сейчас — с точки зрения каждого — самое важное, на что необходимо откликнуться немедленно?
— Так ведь нет у нас газеты, — сказал член комитета Людвиг, приехавший из Домбровского угольного бассейна, — и откуда ей быть, Юзеф, когда полиция всевластвует, народ испуган…
— Народ испуган, — ответил Дзержинский, — но гнет эксплуатации таков, что долго молчать люди не смогут. Их ежечасно и ежедневно доводят до отчаяния, они ищут выход, они понимают, что жить так, как живут сейчас, нельзя далее! Полиция всевластвует именно потому, что весь рабочий народ пока еще не знает, как бороться, какие требования выдвигать, с чем соглашаться, а с чем нет, — во имя того, чтобы жить, а не прозябать! Газету мы создадим — честную, социалистическую, рабочую газету, — упрямо, словно самому себе, отрубил Дзержинский. — Именно поэтому я прошу высказываться: какие вопросы сейчас интересуют рабочих в первую голову?
— Профсоюзы, — сказал Авантура. — Как их организовать? Что можно требовать от хозяев по законам?
— Где ты здесь видел законы? — спросила Софья. Дзержинский заметил:
— Итак, тема первая: о профсоюзной работе; немедленная агитация за те законы, которые будут — хотя бы частично — охранять труд рабочих. Однако следует иметь в виду: при нынешних условиях любой закон будет куцым и всегда обернутым на пользу и выгоду хозяев. Значит, мы станем обсуждать программу-минимум, настаивая на программе-максимум, то есть на революционной, социалистической профсоюзной организации. Дальше?
— Организационная структура партии, — сказал Мацей Грыбас, типограф. — С этим у нас полная мешанина.
— О партийной дисциплине, — сформулировал Дзержинский. — Дальше?
— Медицинская помощь, — сказал Пробощ. — Ее нет.
— И просвещение, — добавил Малина, с металлического завода.
— Социальное страхование.
— Труд малолетних на фабриках.
— Запрещение стачек.
— Оплата труда.
Дзержинский вдруг улыбнулся.
— Очень хорошо, — сказал он. — Все вы с разных сторон били в одну цель: агитация за революцию! Никто и ничто не решит поставленных нами вопросов, кроме как революция пролетариев. Восстают те, кого лишают права. Мы лишены прав ныне. Мы их станем добиваться вместе с нашими русскими товарищами всеми методами: легальными и нелегальными. Я уезжаю за границу и приеду — я обещаю это — с первым номером нашей газеты.
17
Пока Владимир Карлович Ноттен печатал на гектографе в квартире Гуровской вместе с давнишним приятелем, истинным противником царизма, наборщиком Родзаевским, свою запрещенную работу — рассказ о судьбе Боженки Штопаньской, покончившей вместе с малыми братьями жизнь в быстрине Вислы, наряд охраны «нелегальную типографию», оборудованную на деньги подполковника Шевякова, не трогал, а лишь наблюдал. Арестовали Ноттена через двадцать минут после того, как ушел Родзаевский, и за пять часов перед тем, как должна была вернуться Елена Казимировна Гуровская.
Гуровская была отправлена Шевяковым на ту квартиру, где остановилась на два дня Альдона Булгак, урожденная Дзержинская; та, наивно полагал Шевяков, могла знать, где Матушевский, а уж если брат обнаружится в Варшаве, то к кому, как не к ней, придет он.
Пяти часов, считал Шевяков, хватит на то, чтобы обработать Ноттена: агентура присматривалась к поэту, характер его был изучен, проанализирован, расписан по отдельным графам: «жаден — нет», «жесток
— нет», «честен — да», «храбр — не очень», «честолюбив — весьма», «любит ли Гуровскую — да». Вот на этих двух последних пунктах и решил сыграть Шевяков, хотя Глазов был настроен пессимистически, полагая, что и года для изучения человека недостаточно, а уж если речь идет о художнике — тем более.
— Глеб Витальевич, — посмеялся Шевяков добродушно, — в нашем альянсе, так сказать, вам отведена роль режиссера, вы уж мне исполнительство оставьте, я в актерстве поднаторел.
— Режиссура протестует против торопливости, а вы все равно свое гнете. Хорош актер…
Тем не менее Шевяков настоял, и Ноттена привезли в охранку.
Надев профессорские очки из филерского реквизита, Шевяков сел напротив журналиста:
— Владимир Карлович, отпираться бесполезно, потому как взяли мы вас с уликами. Вы понимаете это?
— Понимаю, — ответил Ноттен, терзая свои руки.
— По статье сто второй уголовного законоположения нелегальная социалистическая типография, владение ею, покрывательство, а равно, так сказать, пользование влечет за собою арест, суд и ссылку в Восточную Сибирь на срок до семи лет. Это вы тоже понимаете?
— Это я понимаю тоже, однако речь упирается в то, какого рода прокламации вы нашли в такой типографии? Возмутительного содержания? Социалистической направленности?
Шевяков не ожидал вопроса, кашлянул, поискал глаза ротмистра Глазова, но тот безучастно сидел в уголке и чистил ногти лезвием перочинного, с перламутровыми накладками, ножичка.
… Ноттен тем временем ощутил, что попал в точку. Поэтому, хотя руки он по-прежнему терзал, в глазах его уже не было того ужаса, который появился, когда в квартиру Геленки вошли жандармы.
Он утвердился в правоте своей догадки, увидав перегляд допрашивавшего его дуборыла с тем, длиннолицым, который сидел в углу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162
Дзержинский чуть кашлянул, прикрыв рот рукою, страшась, что выплюнет сейчас черный, кровавый катышек: на людях совестно. Ладонь ощутила горячее, быстрое дыхание.
— Я даже кашляю шепотом, — неожиданно для всех громко, сказал Дзержинский. — И не совестно нам здесь, за толстыми дверями, говорить шепотом, товарищи? Как в норах, право…
Вацлав, первым встретивший Дзержинского у Ванды в рабочем районе, на Смочей, полез за табаком:
— Перепуганы люди после недавних арестов. А страх — он всегда тихий.
— Мы знаем, на что идем, — продолжал Дзержинский, — и если мы будем самих себя таиться — нас никто не услышит. Мы должны говорить ясно, просто, убедительно, громко. И обязательно честно — иначе не поверят нам рабочие, не поверят! И о том, что хорошо у нас, и о том, что плохо, об успехах, провалах, о будущем и прошлом мы обязаны говорить открыто, ничего не скрывая, не замазывая, не обходя трудностей борьбы. Промолчать порой очень удобно, но отнюдь не всегда то, что удобно, — разумно. Сегодняшнее удобство может обернуться завтрашней трагедией, неверием, отказом от революции, пассивностью, предательством! Удобно молчат наши газеты, удобно молчат или открыто лгут министры, хозяева, помещики, сытые ксендзы и добренькие профессора. Громко и честно можно говорить только в нашей партийной прессе. Если будет газета, провал одного, десятерых, сотни революционеров — не страшен: правда, единожды сказанная, не исчезнет, наше дело продолжат новые борцы. Я был оторван от работы два года. Прошу высказаться: что сейчас — с точки зрения каждого — самое важное, на что необходимо откликнуться немедленно?
— Так ведь нет у нас газеты, — сказал член комитета Людвиг, приехавший из Домбровского угольного бассейна, — и откуда ей быть, Юзеф, когда полиция всевластвует, народ испуган…
— Народ испуган, — ответил Дзержинский, — но гнет эксплуатации таков, что долго молчать люди не смогут. Их ежечасно и ежедневно доводят до отчаяния, они ищут выход, они понимают, что жить так, как живут сейчас, нельзя далее! Полиция всевластвует именно потому, что весь рабочий народ пока еще не знает, как бороться, какие требования выдвигать, с чем соглашаться, а с чем нет, — во имя того, чтобы жить, а не прозябать! Газету мы создадим — честную, социалистическую, рабочую газету, — упрямо, словно самому себе, отрубил Дзержинский. — Именно поэтому я прошу высказываться: какие вопросы сейчас интересуют рабочих в первую голову?
— Профсоюзы, — сказал Авантура. — Как их организовать? Что можно требовать от хозяев по законам?
— Где ты здесь видел законы? — спросила Софья. Дзержинский заметил:
— Итак, тема первая: о профсоюзной работе; немедленная агитация за те законы, которые будут — хотя бы частично — охранять труд рабочих. Однако следует иметь в виду: при нынешних условиях любой закон будет куцым и всегда обернутым на пользу и выгоду хозяев. Значит, мы станем обсуждать программу-минимум, настаивая на программе-максимум, то есть на революционной, социалистической профсоюзной организации. Дальше?
— Организационная структура партии, — сказал Мацей Грыбас, типограф. — С этим у нас полная мешанина.
— О партийной дисциплине, — сформулировал Дзержинский. — Дальше?
— Медицинская помощь, — сказал Пробощ. — Ее нет.
— И просвещение, — добавил Малина, с металлического завода.
— Социальное страхование.
— Труд малолетних на фабриках.
— Запрещение стачек.
— Оплата труда.
Дзержинский вдруг улыбнулся.
— Очень хорошо, — сказал он. — Все вы с разных сторон били в одну цель: агитация за революцию! Никто и ничто не решит поставленных нами вопросов, кроме как революция пролетариев. Восстают те, кого лишают права. Мы лишены прав ныне. Мы их станем добиваться вместе с нашими русскими товарищами всеми методами: легальными и нелегальными. Я уезжаю за границу и приеду — я обещаю это — с первым номером нашей газеты.
17
Пока Владимир Карлович Ноттен печатал на гектографе в квартире Гуровской вместе с давнишним приятелем, истинным противником царизма, наборщиком Родзаевским, свою запрещенную работу — рассказ о судьбе Боженки Штопаньской, покончившей вместе с малыми братьями жизнь в быстрине Вислы, наряд охраны «нелегальную типографию», оборудованную на деньги подполковника Шевякова, не трогал, а лишь наблюдал. Арестовали Ноттена через двадцать минут после того, как ушел Родзаевский, и за пять часов перед тем, как должна была вернуться Елена Казимировна Гуровская.
Гуровская была отправлена Шевяковым на ту квартиру, где остановилась на два дня Альдона Булгак, урожденная Дзержинская; та, наивно полагал Шевяков, могла знать, где Матушевский, а уж если брат обнаружится в Варшаве, то к кому, как не к ней, придет он.
Пяти часов, считал Шевяков, хватит на то, чтобы обработать Ноттена: агентура присматривалась к поэту, характер его был изучен, проанализирован, расписан по отдельным графам: «жаден — нет», «жесток
— нет», «честен — да», «храбр — не очень», «честолюбив — весьма», «любит ли Гуровскую — да». Вот на этих двух последних пунктах и решил сыграть Шевяков, хотя Глазов был настроен пессимистически, полагая, что и года для изучения человека недостаточно, а уж если речь идет о художнике — тем более.
— Глеб Витальевич, — посмеялся Шевяков добродушно, — в нашем альянсе, так сказать, вам отведена роль режиссера, вы уж мне исполнительство оставьте, я в актерстве поднаторел.
— Режиссура протестует против торопливости, а вы все равно свое гнете. Хорош актер…
Тем не менее Шевяков настоял, и Ноттена привезли в охранку.
Надев профессорские очки из филерского реквизита, Шевяков сел напротив журналиста:
— Владимир Карлович, отпираться бесполезно, потому как взяли мы вас с уликами. Вы понимаете это?
— Понимаю, — ответил Ноттен, терзая свои руки.
— По статье сто второй уголовного законоположения нелегальная социалистическая типография, владение ею, покрывательство, а равно, так сказать, пользование влечет за собою арест, суд и ссылку в Восточную Сибирь на срок до семи лет. Это вы тоже понимаете?
— Это я понимаю тоже, однако речь упирается в то, какого рода прокламации вы нашли в такой типографии? Возмутительного содержания? Социалистической направленности?
Шевяков не ожидал вопроса, кашлянул, поискал глаза ротмистра Глазова, но тот безучастно сидел в уголке и чистил ногти лезвием перочинного, с перламутровыми накладками, ножичка.
… Ноттен тем временем ощутил, что попал в точку. Поэтому, хотя руки он по-прежнему терзал, в глазах его уже не было того ужаса, который появился, когда в квартиру Геленки вошли жандармы.
Он утвердился в правоте своей догадки, увидав перегляд допрашивавшего его дуборыла с тем, длиннолицым, который сидел в углу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162