— Он уже вернулся из Цюриха?
— Нет еще.
— А в чем дело? «Громов» ведь сообщал, что он должен вернуться в Берлин.
— Он задержался, Аркадий Михайлович, потому что там у него жидовочка умирает…
— Кто?!
— Невеста, Гольдман Юлия.
— Чьи данные?
— Гуровской.
Гартинг даже привстал в кресле от гнева:
— Я сколько раз вам указывал?! Почему агента не по кличке зовете?! Нет Гуровской! «Громов» есть! Ясно?!
… Юлия Гольдман умирала в сознании, понимая, что осталось ей жить на земле считанные дни — не месяцы.
Лицо ее обострилось, но черты были прежние, — красивые, мягкие, добрые.
Либер, брат ее, прислал письмо — много шутил, каламбурил, не веря, видимо в силу молодости своей, что может случиться страшное. Иногда, перемежая шутку серьезным, обращался к «милому Феликсу» с жалобами на робеспьерианский дух «Фрея» (Ленина), на его дисциплинированную требовательность, остерегая восторгаться «Маратом нашей эмиграции в такой мере, что даже нам, бундовцам, здесь об этом стало известно». Обещал, если сможет, вырваться к «милой сестрице, которая не имеет права кукситься, хотя бы потому, что рядом с нею замечательный Феликс, приведший и тебя, Юлечка, и меня, и Влодека в революцию, а его присутствие — само по себе — лучшее из возможных на свете лекарств. Когда выздоровеешь, я, наконец, выполню свое обещание и подарю тебе велосипед. Тот, который я купил, пришлось продать, чтобы помочь нашему товарищу-меньшевику (маленького роста, рыжий, ты, Феликс, догадываешься, видимо, кто это) переправиться из Сибири в Цюрих. Жаль было расставаться с новеньким двухколесиком, да ничего не поделаешь… ».
Дзержинский оторвался от письма, спросил удивленно:
— Ты любишь кататься на велосипеде, Юленька?
— Я мечтаю. Любят, если умеют.
— Я подарю тебе велосипед. Я соберу денег в долг и куплю двухколесик. Я быстро научу тебя кататься. Надо держать ученика сзади, за спину одной рукой, а за седло — второй и все время бежать следом, подбадривая, а потом осторожно руки убрать, и ты прекрасно покатишься сама, важно только, чтобы ты верила, что я все время бегу сзади…
— Феликс, — перебила Юлия очень тихо, чуть сжав его руку прозрачными пальцами — больно ей стало слушать про велосипед. — Я все время забываю, как называется та гора…
— Та, что вдали, между двумя пузатыми?
Юлия улыбнулась:
— Да, между пузатыми.
— «Малышка».
— «Малышка», — повторила Юлия и медленно обвела глазами синие дали, белые вершины гор, желтые, тонкие тропки, проходившие по долинам и расщелинам, высокое небо, в котором перились легкие, пуховые облака.
— Я принесу еще один плед, Юля, у тебя руки заледенели.
— Нет, спасибо. Мне вовсе не холодно. А может быть, холодно, я не знаю, но я не боюсь холода, я очень боюсь жары, Феликс, я проклинаю себя за то, что встретилась с тобою.
— А я за это судьбе благодарен.
— Нет, Феликс, это неправда. Я уйду, и ты будешь один, а кто тогда станет кормить тебя? Заставлять спать? Переписывать твои статьи? Кто будет понимать тебя, когда ты молчишь, сердишься, уходишь в горы, исчезаешь на месяцы? Знаешь, я всегда не любила женщин. Я с мальчишками дружила, они — добрее. Если друг — так друг, никогда за спиной не шепчется. Я не боюсь уйти, я готова к этому, я за тебя боюсь
— в этом мире…
— Юленька, ты…
— Не надо, Феликс. Мы же с тобой уговаривались: всегда и обо всем честно. Я не боюсь, потому что верю в бессмертие. Это не поповство, родной. Человек бессмертен оттого, что призван к рожденью. Умирающая листва на деревьях бессмертна: ведь она весной отдала земле семена, из которых будет жизнь. Я осталась в жизни друзей, потому что память — это жизнь, и я не умру, пока живы все вы и сохраняете в себе звук моего голоса, цвет глаз, мои слова. Но мне так хочется быть подле тебя, Феликс, так хочется охранять твой покой, которого нет, но когда-то же будет?!
— Юленька…
— Да, родной…
— Хочешь, поиграем в мою игру?
Она улыбнулась: Дзержинский часто по вечерам «продлевал жизнь» — он вспоминал до мельчайших, самых малых малостей прожитый день, анализировал его, исследовал, где была допущена ошибка, как и что можно было сделать лучше, и получалось, что за одни сутки он умудрялся прожить два дня, причем первый, реально прожитой день давал пищу для размышлений, анализов, прикидок на будущее.
«Заметь, Юленька, — часто говорил он, — эта детская игра позволяет за одну жизнь прожить целых три, потому вечернее исследование прошедшего дня позволяет подняться на ступеньку выше, и день завтрашний увидит меня иным, улучшенным, что ли, поумневшим. В прожитом всегда сокрыто зерно истинного будущего, надо только уметь рассматривать себя и тех, с кем сводит жизнь, со стороны, без гнева и пристрастия. Анализ — это расширение, это удар по границам привычного, и потом как-то очень приятно ощущать свою власть над временем — я останавливаю не то что мгновенье — день! Власть — мишура, кроме власти над временем, в нем все реализует себя и выявляет».
— Юленька…
— Знаешь, о чем я мечтаю? — спросила женщина тихо.
— Знаю.
— Нет. Не сердись. Я мечтаю, что когда все кончится, ты оденешь мне колечко.
— Когда спадет жара, Юленька, мы спустимся в долину и поедем в Закопане. Я буду приезжать к тебе из Кракова каждую субботу, мы снова станем гулять по горам, и я чаще буду с тобою…
— Не надо давать такого слова, Феликс. Я привыкла, что ты всегда говоришь правду. А она жестока. И это очень хорошо. А мне было бы еще лучше, если бы ты сейчас уехал. Ты сердишься? Хорошо, не уезжай. Просто я не хочу, чтобы ты видел все. Твой Антек Росол, говорят, очень любил красные гвоздики, ему друзья приносили гвоздики, когда навещали в больнице, перед тем, как он… Я расспрашивала — отчего ты его так помнишь… Я тоже очень люблю красные гвоздики. Как мало людям отпущено для счастья, а самое страшное — никто из нас не знает, когда наступит черта. Слава богу, что моя черта — первая. Ох, просто беда, Феликс, с этим проклятым «слава богу». Ты ведь не терпишь, когда его поминают…
— Рассказать тебе, как мы с братьями играли в волшебный клад?
— Не надо. Я плакать стану, Феликс. Как же мне отдать тебе мою любовь, родной? Как страшно уносить с собою любовь — так ее мало на земле и так нужна она тем, кто остается…
— Юленька, послушай меня…
— Я слушаю.
— Когда мне было очень плохо в тюрьме и лекарь сказал, что я не жилец, я заставил себя стать комком, понимаешь? Я сел на койке и собрал всего себя в кулак. Я сказал себе: «Ты нужен другим, поэтому ощути всего себя, свое тело и болезнь в нем, и обрати свой гнев против этой проклятой, маленькой, затаенной болезни и заставь ее испугаться тебя». Понимаешь? И я заставил ее испугаться. Сделай так же, Юленька, ласка ты моя нежная…
— Феликс, — женщина улыбнулась слабо и по-взрослому снисходительно, — но ведь ты — Дзержинский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162