Но кто знает, что там происходит.
Гребер вытащил из другого кармана еще две бутылки. — Вот эту можно открыть без штопора. Шампанское. — Он раскрутил проволоку.
— Надеюсь, у тебя нет возражений морального порядка и ты выпьешь?
— Возражений нет. Теперь уже нет.
— Мы ничего не празднуем. Следовательно, вино не принесет нам несчастья. Мы пьем его просто потому, что нам хочется пить, и у нас больше ничего нет под рукой. И, пожалуй, еще потому, что мы живы.
Элизабет улыбнулась. — Можешь не объяснять. Я уже все поняла. Но объясни, мне другое; почему ты за одну бутылку заплатил, раз ты эти четыре взял так?
— Тут разница. Это было бы злостным уклонением от уплаты. — Гребер осторожно начал вытаскивать пробку. Он не дал ей хлопнуть. — Придется пить прямо из бутылки. Я тебе покажу, как это делается.
Наступила тишина. Багровые сумерки разливались все шире. Все предметы казались нереальными в этом необычном свете.
— Посмотри-ка вон на то дерево, — вдруг сказала Элизабет. — Ведь оно цветет.
Гребер взглянул на дерево. Взорвавшаяся бомба почти вырвала его из земли. Часть корней повисла в воздухе, ствол был расколот, некоторые ветви оторваны; и все-таки его покрывали белые цветы, чуть тронутые багровыми отсветами.
— Дом, стоявший рядом, сгорел дотла. Может быть, жар заставил их распуститься, — сказал Гребер. — Это дерево опередило здесь все деревья, а ведь оно повреждено больше всех.
Элизабет поднялась и подошла к дереву. Скамья, на которой они сидели, стояла в тени, и девушка вышла в трепетные отсветы пожарища, как выходит танцовщица на освещенную сцену. Свет окружил ее, словно багровый вихрь, и засиял позади, точно какая-то гигантская средневековая комета, возвещавшая гибель вселенной или рождение запоздалого спасителя.
— Цветет… — сказала Элизабет. — Для деревьев сейчас весна, вот и все. Остальное их не касается.
— Да, — отозвался Гребер. — Они нас учат. Они все время нас учат. Днем — та липа, сейчас — вот это дерево. Они продолжают расти и дают листья и цветы, и даже когда они растерзаны, какая-то их часть продолжает жить, если хоть один корень еще держится за землю. Они непрестанно учат нас и они не горюют, не жалеют самих себя.
Элизабет медленным шагом вернулась к нему. Ее кожа поблескивала в странном свете без теней, лицо на миг волшебно преобразилось, как будто и в ней жила тайна распускающихся лепестков, грозного разрушения и непоколебимого спокойствия роста. Затем она ушла из света, словно из луча прожектора, и снова он ощутил ее в тени подле себя, теплую, живую, ощутил ее тихое дыхание. Он потянул ее к себе, вниз, и дерево вдруг стало очень высоким, дерево достигло багрового неба, а цветы оказались совсем близко, и сначала было дерево, потом земля, и она круглилась и стала пашней, и небом, и девушкой, и он ощутил себя в ней, и она не противилась.
15
Обитатели сорок восьмого номера волновались. Головастик и два других игрока в скат стояли в полном походном снаряжении. О каждом из них врачи написали «годен к строевой», и вот они возвращались с эшелоном на фронт.
Головастик был бледен. Он уставился на Рейтера. — Ты со своей дурацкой ногой, ты, шкурник, остаешься здесь, а мне, отцу семейства, приходится возвращаться на передовую!
Рейтер не ответил. Фельдман поднялся на кровати. — Заткнись, глупая башка! — сказал он. — Не потому ты едешь, что он остается! Тебя отправляют потому, что ты годен. Если бы и его признали годным и отправили бы, тебе все равно пришлось бы ехать, понятно? Поэтому брось нести вздор!
— Что хочу, то и говорю! — кричал Головастик. — Меня отправляют, потому я могу говорить, что хочу. Вы остаетесь здесь! Вы будете бездельничать, жрать и дрыхнуть, а я иди на передовую, я — отец семейства! Этот жирный шкурник для того и глушит водку, чтобы его проклятая нога продолжала болеть!
— А ты бы не стал делать то же самое, кабы мог? — спросил Рейтер.
— Я? Нет! Никогда я не отлынивал!
— Значит, все в порядке. Чего же ты шум поднимаешь?
— Как чего? — опешил Головастик.
— Ты же гордишься тем, что никогда не отлынивал? Ну, и продолжай в том же духе и не шуми.
— Что? Ах, ты вон как повернул! Ты только на то и способен, обжора, чтобы слова человека перевертывать! Ничего, тебя еще зацапают! Уж они тебя поймают, даже если бы мне самому пришлось донести на тебя!
— Не греши, — сказал один из двух его товарищей, — их тоже признали годными. Пошли вниз, нам пора выступать!
— Не я грешу! Они грешат! Это же позор! Я, отец семейства, должен идти на фронт вместо какого-то пьяницы и обжоры! Я требую только справедливости…
— Ишь чего захотел, справедливости! Да разве она есть для военных? Пойдем, нам пора. Никто доносить не будет! Он только языком мелет! Прощайте, друзья! Всех благ! Удерживайте позицию!
Оба игрока увели Головастика, который был уже совершенно вне себя. Бледный и потный, он на пороге еще раз обернулся и хотел что-то крикнуть, но они потащили его за собой.
— Вот подлец, — сказал Фельдман. — Комедию ломает чисто актер! Помните, как он возмущался, что у меня отпуск, а я все время сплю!
— Ведь он проиграл, — вдруг заметил Руммель, который до сих пор безучастно сидел за столом. — Головастик очень много проиграл. Двадцать три марки! Это не пустяк! Мне следовало вернуть ему деньги.
— Еще не поздно. Они еще не ушли.
— Что?
— Вон он стоит внизу. Сойди да отдай, если свербит.
Руммель встал и вышел.
— Еще один сумасшедший! — сказал Фельдман. — На что Головастику деньги на передовой?
— Он может их еще раз проиграть.
Гребер подошел к окну и посмотрел во двор. Там собирались отъезжающие на фронт.
— Одни ребята и старики, — заметил Рейтер. — После Сталинграда всех берут.
— Да.
— Колонна построилась.
— Что это с Руммелем? — удивленно спросил Фельдман. — Он впервые заговорил.
— Он заговорил, когда ты еще спал.
Фельдман в одной рубашке подошел к окну.
— Вон стоит Головастик, — сказал он. — Теперь на собственной шкуре убедится, что совсем не одно и то же — спать здесь и видеть во сне передовую, или быть на передовой и видеть во сне родные места!
— И мы скоро на своей шкуре убедимся, — вставил Рейтер. — Мой капитан из санчасти обещал в следующий раз признать меня годным. Этот храбрец считает, что ноги нужны только трусам, истинный немец может сражаться и сидя.
Со двора донеслась команда. Колонна выступила. Гребер видел все, словно в уменьшительное стекло. Солдаты казались живыми куклами с игрушечными автоматами; они постепенно удалялись.
— Бедняга Головастик, — сказал Рейтер. — Ведь бесился-то он не из-за меня, а из-за своей жены. Боится, что, как только он уедет, она снова будет ему изменять. И он злится, что она получает пособие за мужа и на это пособие, может быть, кутит со своим любовником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
Гребер вытащил из другого кармана еще две бутылки. — Вот эту можно открыть без штопора. Шампанское. — Он раскрутил проволоку.
— Надеюсь, у тебя нет возражений морального порядка и ты выпьешь?
— Возражений нет. Теперь уже нет.
— Мы ничего не празднуем. Следовательно, вино не принесет нам несчастья. Мы пьем его просто потому, что нам хочется пить, и у нас больше ничего нет под рукой. И, пожалуй, еще потому, что мы живы.
Элизабет улыбнулась. — Можешь не объяснять. Я уже все поняла. Но объясни, мне другое; почему ты за одну бутылку заплатил, раз ты эти четыре взял так?
— Тут разница. Это было бы злостным уклонением от уплаты. — Гребер осторожно начал вытаскивать пробку. Он не дал ей хлопнуть. — Придется пить прямо из бутылки. Я тебе покажу, как это делается.
Наступила тишина. Багровые сумерки разливались все шире. Все предметы казались нереальными в этом необычном свете.
— Посмотри-ка вон на то дерево, — вдруг сказала Элизабет. — Ведь оно цветет.
Гребер взглянул на дерево. Взорвавшаяся бомба почти вырвала его из земли. Часть корней повисла в воздухе, ствол был расколот, некоторые ветви оторваны; и все-таки его покрывали белые цветы, чуть тронутые багровыми отсветами.
— Дом, стоявший рядом, сгорел дотла. Может быть, жар заставил их распуститься, — сказал Гребер. — Это дерево опередило здесь все деревья, а ведь оно повреждено больше всех.
Элизабет поднялась и подошла к дереву. Скамья, на которой они сидели, стояла в тени, и девушка вышла в трепетные отсветы пожарища, как выходит танцовщица на освещенную сцену. Свет окружил ее, словно багровый вихрь, и засиял позади, точно какая-то гигантская средневековая комета, возвещавшая гибель вселенной или рождение запоздалого спасителя.
— Цветет… — сказала Элизабет. — Для деревьев сейчас весна, вот и все. Остальное их не касается.
— Да, — отозвался Гребер. — Они нас учат. Они все время нас учат. Днем — та липа, сейчас — вот это дерево. Они продолжают расти и дают листья и цветы, и даже когда они растерзаны, какая-то их часть продолжает жить, если хоть один корень еще держится за землю. Они непрестанно учат нас и они не горюют, не жалеют самих себя.
Элизабет медленным шагом вернулась к нему. Ее кожа поблескивала в странном свете без теней, лицо на миг волшебно преобразилось, как будто и в ней жила тайна распускающихся лепестков, грозного разрушения и непоколебимого спокойствия роста. Затем она ушла из света, словно из луча прожектора, и снова он ощутил ее в тени подле себя, теплую, живую, ощутил ее тихое дыхание. Он потянул ее к себе, вниз, и дерево вдруг стало очень высоким, дерево достигло багрового неба, а цветы оказались совсем близко, и сначала было дерево, потом земля, и она круглилась и стала пашней, и небом, и девушкой, и он ощутил себя в ней, и она не противилась.
15
Обитатели сорок восьмого номера волновались. Головастик и два других игрока в скат стояли в полном походном снаряжении. О каждом из них врачи написали «годен к строевой», и вот они возвращались с эшелоном на фронт.
Головастик был бледен. Он уставился на Рейтера. — Ты со своей дурацкой ногой, ты, шкурник, остаешься здесь, а мне, отцу семейства, приходится возвращаться на передовую!
Рейтер не ответил. Фельдман поднялся на кровати. — Заткнись, глупая башка! — сказал он. — Не потому ты едешь, что он остается! Тебя отправляют потому, что ты годен. Если бы и его признали годным и отправили бы, тебе все равно пришлось бы ехать, понятно? Поэтому брось нести вздор!
— Что хочу, то и говорю! — кричал Головастик. — Меня отправляют, потому я могу говорить, что хочу. Вы остаетесь здесь! Вы будете бездельничать, жрать и дрыхнуть, а я иди на передовую, я — отец семейства! Этот жирный шкурник для того и глушит водку, чтобы его проклятая нога продолжала болеть!
— А ты бы не стал делать то же самое, кабы мог? — спросил Рейтер.
— Я? Нет! Никогда я не отлынивал!
— Значит, все в порядке. Чего же ты шум поднимаешь?
— Как чего? — опешил Головастик.
— Ты же гордишься тем, что никогда не отлынивал? Ну, и продолжай в том же духе и не шуми.
— Что? Ах, ты вон как повернул! Ты только на то и способен, обжора, чтобы слова человека перевертывать! Ничего, тебя еще зацапают! Уж они тебя поймают, даже если бы мне самому пришлось донести на тебя!
— Не греши, — сказал один из двух его товарищей, — их тоже признали годными. Пошли вниз, нам пора выступать!
— Не я грешу! Они грешат! Это же позор! Я, отец семейства, должен идти на фронт вместо какого-то пьяницы и обжоры! Я требую только справедливости…
— Ишь чего захотел, справедливости! Да разве она есть для военных? Пойдем, нам пора. Никто доносить не будет! Он только языком мелет! Прощайте, друзья! Всех благ! Удерживайте позицию!
Оба игрока увели Головастика, который был уже совершенно вне себя. Бледный и потный, он на пороге еще раз обернулся и хотел что-то крикнуть, но они потащили его за собой.
— Вот подлец, — сказал Фельдман. — Комедию ломает чисто актер! Помните, как он возмущался, что у меня отпуск, а я все время сплю!
— Ведь он проиграл, — вдруг заметил Руммель, который до сих пор безучастно сидел за столом. — Головастик очень много проиграл. Двадцать три марки! Это не пустяк! Мне следовало вернуть ему деньги.
— Еще не поздно. Они еще не ушли.
— Что?
— Вон он стоит внизу. Сойди да отдай, если свербит.
Руммель встал и вышел.
— Еще один сумасшедший! — сказал Фельдман. — На что Головастику деньги на передовой?
— Он может их еще раз проиграть.
Гребер подошел к окну и посмотрел во двор. Там собирались отъезжающие на фронт.
— Одни ребята и старики, — заметил Рейтер. — После Сталинграда всех берут.
— Да.
— Колонна построилась.
— Что это с Руммелем? — удивленно спросил Фельдман. — Он впервые заговорил.
— Он заговорил, когда ты еще спал.
Фельдман в одной рубашке подошел к окну.
— Вон стоит Головастик, — сказал он. — Теперь на собственной шкуре убедится, что совсем не одно и то же — спать здесь и видеть во сне передовую, или быть на передовой и видеть во сне родные места!
— И мы скоро на своей шкуре убедимся, — вставил Рейтер. — Мой капитан из санчасти обещал в следующий раз признать меня годным. Этот храбрец считает, что ноги нужны только трусам, истинный немец может сражаться и сидя.
Со двора донеслась команда. Колонна выступила. Гребер видел все, словно в уменьшительное стекло. Солдаты казались живыми куклами с игрушечными автоматами; они постепенно удалялись.
— Бедняга Головастик, — сказал Рейтер. — Ведь бесился-то он не из-за меня, а из-за своей жены. Боится, что, как только он уедет, она снова будет ему изменять. И он злится, что она получает пособие за мужа и на это пособие, может быть, кутит со своим любовником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90