Правда, и башмаки у него были такие, что люди оборачивались; но в церковь все-таки можно было пойти, бог на башмаки не смотрит...
Хозяйка еще говорила, а Францка медленно поднялась и пошла к дверям.
— Так вы мне не можете сказать, где его искать?
— Говорят, последнее время он служил в театре; а где живет, не знаю... Вел бы он себя иначе, я бы, может, еще потерпела, а так он мне других портил, и потому я ему сказала...
Францка толкнула дверь и вышла. Перекрещивающиеся улицы, чужие дома, чужие люди. Она никого не спрашивала о Лойзе, но все глядели ей вслед, как она спотыкается и налетает на встречных. Больше она в городе не бывала.
«Пропал, как ему было суждено от рождения...»
Францка жила одна, но комнату наполняли воспоминания, что-то шептало ей на ухо, говорило вслух, отделялось от стен, вырастало из пола и сновало вокруг. Временами, когда эта речь была ласковой и утешала ее, Францка улыбалась... Тогда она видела за столом мужа, молодого и веселого, а не угрюмого и сгорбленного, как при прощании. Он вернулся и принес новую жизнь. И сама она преобразилась, потому что преобразился он: ходила легко, глаза видели ясно, будто ей двадцать лет и она только что сняла свадебный венок. Только сейчас она сияла свадебный венок — одна-едииственная ночь прошла, и страшные сны снились ей в эту ночь. Будто она прожила долгую жизнь, полную страха и муки; будто муж ушел и, затерявшись в мире, умер средь чужих людей; будто было у нее трое детей, трое хороших и ласковых детей, и все ушли и затерялись и умерли средь чужих людей. До кровавого пота она трудилась, молилась все ночи напролет; руки были слабы, но влилась в них огромная сила, и этой силой защищала она своих детей, держала их за руку, чтоб их не вырвали у нее, не погнали в мир. Они все равно ушли один за другим, она бежала за ними, когда они шли по улице, бежала за ними по бескрайней пустыне, но не могла их догнать, они исчезли, перед глазами стоял туман, ноги подгибались, она споткнулась, упала и лбом ударилась о камень... Но это был только страшный сон, одна только ночь, и она миновала... Вот вернулся муж — смотри-ка, да и дети вернулись. Тоне пришел, пришла Францка, и Лойзе пришел, одетый по-господски, и смеется, как никогда не смеялся раньше... Скользили между пальцами бусины больших черных четок, а вокруг что-то продолжало говорить, весело рассказывать о прекрасной жизни там, в большом мире: «Вы так заботились о нас, мама, кормили нас, а себе и хлеба не позволяли вволю; попрошайничали ради нас, хотя ради себя и слова бы не проронили; одевали нас, когда сами дрожали от холода; а теперь, мама, мы вас будем кормить и одевать, и всего у вас будет вдоволь...» Она отмахивалась, улыбаясь, а они все осыпали ее любовью и благодарностью...
Этими картинами она только тешила себя, не веря в них; но все-таки вызывала их и боялась, как бы они не исчезли; они были светлым занавесом между ней и ужасом, который стоял позади и неотступно смотрел на нее пустыми глазницами... И когда занавес подымался, она вздрагивала и стонала — приходили призраки и заполняли всю пустоту вокруг.
Куда ушел твой муж, который любил тебя и которого ты любила? Ты не удержала его за руку, выпустила его, потому что любила слишком мало, потому что любовь твоя была слишком слаба для того, чтобы охватить его крепкими руками и удержать. Он ушел, как бездомный бродяга, и затерялся и умер среди чужих людей; не было никого, кто бы сказал ему ласковое слово в последний час п закрыл глаза.
Куда ушел твой сын? Помнишь, как вы подымались в гору по пустынной дороге, и он глядел в землю и не мог слова сказать от великого горя, лежавшего на сердце. Он ушел, как осужденный на смерть, и отправился вслед за отцом — затерялся и умер среди чужих людей.
Где твоя дочь, которая была еще так мала и слаба, когда ты вытолкнула ее из дома к чужим людям, где она затеряется и погибнет?
Где твой сын, который вышел в дорогу с такой надеждой и затерялся в мире, как клочок бумаги, подхваченный ветром?
Где все, кто любил тебя и кого ты любила? Ушли и никогда не вернутся...
Черные бусины скользили меж пальцев, губы шевелились в молитве, но мысли волочились, тяжелые и усталые, по земле; не разверзлись небеса, чтобы светлый луч просиял из них.
«Затерялись, погибли; напрасны были слезы, напрасно ты ослепла, напрасно до срока дрожат твои руки...»
По шоссе, под скучным осенним дождем медленно приближалась к местечку доверху нагруженная подвода. На груде мешков и ящиков, подпрыгивая, когда колесо наезжало на камень, трясся оборванец. Лошади-клячи дремали на ходу, дремал и возница, и, когда он клевал носом, вода со шляпы лилась на колени. Медленно въехали в местечко, и когда подвода остановилась перед лавкой, на мостовую слез оборванный путник. Не глядя по сторонам, шаркающей, усталой походкой он пошел дальше, промокший, понурый, с маленьким узелком в руке. Когда он проходил мимо портного, тот приветствовал его с порога:
— Эй, Тоне Михов!
Он не оглянулся, будто не слышал, и шел дальше, к верхней улице. Он почти не изменился с тех пор, как простился с матерью. Был так же худ, так же сгорблен, угрюм и подслеповат. Редкие волоски торчали на подбородке п верхней губе, щеки были впалые, чахоточные. Подымаясь в гору, он отдыхал через каждые два шага, останавливался и глядел вверх.
Сапожник направлялся в корчму, когда встретил его.
— Михов! Отец или сын? Путник хотел пройти мимо.
— Постой, человече! Или соседей своих не узнаешь?
Сапожник шагнул к нему и взял за плечо. Тоне посмотрел на него и заморгал воспаленными, в красных веках, глазами, будто смотрел на, лампу.
— Сын. Но издали я бы перепутал. Что тебя пригнало назад к нам?
— Отец уже дома?
— Твой отец? Нет его дома, думаю, что он придет так же, как ты пришел... Пойдем-ка со мной, парень!
— Мне домой надо.
— Торопиться нечего, и так придешь слишком рано, да мы и не выпьем столько, чтобы потом дверей не отыскать.
И подтолкнул его к корчме.
— Шкалик!.. А теперь пей и рассказывай!
Тоне молчал и смотрел в стол перед собой. Сапожник пил.
— Да пей же! Трезвый да молчаливый будешь в могиле, а теперь говори и пей!
Тоне выпил водку залпом.
— Ну, каково живется на свете, а? — спросил сапожник чуть насмешливо.
— Я думал, отец дома,— задумчиво ответил Тоне.— Тут как-то ночью, уж два месяца тому будет, я стоял у окна, а отец шел мимо и окликнул меня. Светло было, я его хорошо разглядел.
— Это тебе приснилось, парень!
— Ничего не приснилось. Я стоял у окна, а он шел мимо и окликнул меня.
Они помолчали; сапожник налил еще.
— Где ты был тогда?
— Не знаю, наверное, в Залесье, или нет...
— Как так... черт побери! Должен же ты знать, где ты был! Где ты ходил-то все это время?
— По свету, где придется.
— Разве работы у тебя не было?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Хозяйка еще говорила, а Францка медленно поднялась и пошла к дверям.
— Так вы мне не можете сказать, где его искать?
— Говорят, последнее время он служил в театре; а где живет, не знаю... Вел бы он себя иначе, я бы, может, еще потерпела, а так он мне других портил, и потому я ему сказала...
Францка толкнула дверь и вышла. Перекрещивающиеся улицы, чужие дома, чужие люди. Она никого не спрашивала о Лойзе, но все глядели ей вслед, как она спотыкается и налетает на встречных. Больше она в городе не бывала.
«Пропал, как ему было суждено от рождения...»
Францка жила одна, но комнату наполняли воспоминания, что-то шептало ей на ухо, говорило вслух, отделялось от стен, вырастало из пола и сновало вокруг. Временами, когда эта речь была ласковой и утешала ее, Францка улыбалась... Тогда она видела за столом мужа, молодого и веселого, а не угрюмого и сгорбленного, как при прощании. Он вернулся и принес новую жизнь. И сама она преобразилась, потому что преобразился он: ходила легко, глаза видели ясно, будто ей двадцать лет и она только что сняла свадебный венок. Только сейчас она сияла свадебный венок — одна-едииственная ночь прошла, и страшные сны снились ей в эту ночь. Будто она прожила долгую жизнь, полную страха и муки; будто муж ушел и, затерявшись в мире, умер средь чужих людей; будто было у нее трое детей, трое хороших и ласковых детей, и все ушли и затерялись и умерли средь чужих людей. До кровавого пота она трудилась, молилась все ночи напролет; руки были слабы, но влилась в них огромная сила, и этой силой защищала она своих детей, держала их за руку, чтоб их не вырвали у нее, не погнали в мир. Они все равно ушли один за другим, она бежала за ними, когда они шли по улице, бежала за ними по бескрайней пустыне, но не могла их догнать, они исчезли, перед глазами стоял туман, ноги подгибались, она споткнулась, упала и лбом ударилась о камень... Но это был только страшный сон, одна только ночь, и она миновала... Вот вернулся муж — смотри-ка, да и дети вернулись. Тоне пришел, пришла Францка, и Лойзе пришел, одетый по-господски, и смеется, как никогда не смеялся раньше... Скользили между пальцами бусины больших черных четок, а вокруг что-то продолжало говорить, весело рассказывать о прекрасной жизни там, в большом мире: «Вы так заботились о нас, мама, кормили нас, а себе и хлеба не позволяли вволю; попрошайничали ради нас, хотя ради себя и слова бы не проронили; одевали нас, когда сами дрожали от холода; а теперь, мама, мы вас будем кормить и одевать, и всего у вас будет вдоволь...» Она отмахивалась, улыбаясь, а они все осыпали ее любовью и благодарностью...
Этими картинами она только тешила себя, не веря в них; но все-таки вызывала их и боялась, как бы они не исчезли; они были светлым занавесом между ней и ужасом, который стоял позади и неотступно смотрел на нее пустыми глазницами... И когда занавес подымался, она вздрагивала и стонала — приходили призраки и заполняли всю пустоту вокруг.
Куда ушел твой муж, который любил тебя и которого ты любила? Ты не удержала его за руку, выпустила его, потому что любила слишком мало, потому что любовь твоя была слишком слаба для того, чтобы охватить его крепкими руками и удержать. Он ушел, как бездомный бродяга, и затерялся и умер среди чужих людей; не было никого, кто бы сказал ему ласковое слово в последний час п закрыл глаза.
Куда ушел твой сын? Помнишь, как вы подымались в гору по пустынной дороге, и он глядел в землю и не мог слова сказать от великого горя, лежавшего на сердце. Он ушел, как осужденный на смерть, и отправился вслед за отцом — затерялся и умер среди чужих людей.
Где твоя дочь, которая была еще так мала и слаба, когда ты вытолкнула ее из дома к чужим людям, где она затеряется и погибнет?
Где твой сын, который вышел в дорогу с такой надеждой и затерялся в мире, как клочок бумаги, подхваченный ветром?
Где все, кто любил тебя и кого ты любила? Ушли и никогда не вернутся...
Черные бусины скользили меж пальцев, губы шевелились в молитве, но мысли волочились, тяжелые и усталые, по земле; не разверзлись небеса, чтобы светлый луч просиял из них.
«Затерялись, погибли; напрасны были слезы, напрасно ты ослепла, напрасно до срока дрожат твои руки...»
По шоссе, под скучным осенним дождем медленно приближалась к местечку доверху нагруженная подвода. На груде мешков и ящиков, подпрыгивая, когда колесо наезжало на камень, трясся оборванец. Лошади-клячи дремали на ходу, дремал и возница, и, когда он клевал носом, вода со шляпы лилась на колени. Медленно въехали в местечко, и когда подвода остановилась перед лавкой, на мостовую слез оборванный путник. Не глядя по сторонам, шаркающей, усталой походкой он пошел дальше, промокший, понурый, с маленьким узелком в руке. Когда он проходил мимо портного, тот приветствовал его с порога:
— Эй, Тоне Михов!
Он не оглянулся, будто не слышал, и шел дальше, к верхней улице. Он почти не изменился с тех пор, как простился с матерью. Был так же худ, так же сгорблен, угрюм и подслеповат. Редкие волоски торчали на подбородке п верхней губе, щеки были впалые, чахоточные. Подымаясь в гору, он отдыхал через каждые два шага, останавливался и глядел вверх.
Сапожник направлялся в корчму, когда встретил его.
— Михов! Отец или сын? Путник хотел пройти мимо.
— Постой, человече! Или соседей своих не узнаешь?
Сапожник шагнул к нему и взял за плечо. Тоне посмотрел на него и заморгал воспаленными, в красных веках, глазами, будто смотрел на, лампу.
— Сын. Но издали я бы перепутал. Что тебя пригнало назад к нам?
— Отец уже дома?
— Твой отец? Нет его дома, думаю, что он придет так же, как ты пришел... Пойдем-ка со мной, парень!
— Мне домой надо.
— Торопиться нечего, и так придешь слишком рано, да мы и не выпьем столько, чтобы потом дверей не отыскать.
И подтолкнул его к корчме.
— Шкалик!.. А теперь пей и рассказывай!
Тоне молчал и смотрел в стол перед собой. Сапожник пил.
— Да пей же! Трезвый да молчаливый будешь в могиле, а теперь говори и пей!
Тоне выпил водку залпом.
— Ну, каково живется на свете, а? — спросил сапожник чуть насмешливо.
— Я думал, отец дома,— задумчиво ответил Тоне.— Тут как-то ночью, уж два месяца тому будет, я стоял у окна, а отец шел мимо и окликнул меня. Светло было, я его хорошо разглядел.
— Это тебе приснилось, парень!
— Ничего не приснилось. Я стоял у окна, а он шел мимо и окликнул меня.
Они помолчали; сапожник налил еще.
— Где ты был тогда?
— Не знаю, наверное, в Залесье, или нет...
— Как так... черт побери! Должен же ты знать, где ты был! Где ты ходил-то все это время?
— По свету, где придется.
— Разве работы у тебя не было?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47