ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Хозяйка ничего не ответила, вернулась в кухню. Но вечером она снова подошла к нему и сказала так холодно, что это было хуже, чем если бы она закричала на него:
— Слушай, Лойзе, нищие мне не нужны. Если не можете платить вовремя, уходи! Я не привыкла ждать каких-то грошей, должен быть порядок. Напиши матери, что, если денег не будет в субботу до шести вечера, ты у меня ночевать не будешь.
Она сказала это в присутствии остальных гимназистов, которые сидели за столом и ели пироги, привезенные из дому. Когда она замолчала и ушла на кухню, товарищ, поселившийся здесь одновременно с ним, отрезал большой кусок пирога и пододвинул к нему.
— На, Лойзе, ешь!
Другие тоже вспомнили о нем, и у Лойзе получился богатый ужин... Так было в первый раз, но потом товарищи к нему охладели. Непрестанно, месяц за месяцем, год за годом хозяйка повторяла все те же слова, и каждый раз все более беспощадно и все более грубо. Постепенно и они привыкли думать, что он нищий, что он живет здесь даром и ему можно говорить что угодно, как нищему, который приходит просить у двери, а потом садится на лестнице, держа полученную миску на коленях. Он уже не был их товарищем, они смотрели на него наполовину с состраданием, наполовину с презрением. Если ему что-нибудь давали, то давали как бедняку, не как товарищу: пододвигали по столу кусок хлеба, не глядя, не сказав доброго слова. А Лойзе отчетливо слышал:
— На, раз уж ты так смотришь, нищий!
Эта комната с первого момента была ему чужой, и чем дальше он здесь жил, тем более чужой она становилась. Он входил боязливо, едва осмеливаясь открыть дверь, а уходил быстро, будто убегая, переводил дух на улице, и ему становилось легче. Он почти забыл обо всем — о голоде, о хозяйке, когда ходил по улицам и никто не дергал его и не попрекал. Чем ближе подходило время возвращаться на квартиру, тем тоскливей ему было, он шел медленно, понурившись, глаза смотрели робко и опасливо. Дома он боялся заговорить в полный голос, не решался даже стул передвинуть, и со временем во всей его повадке появилось что-то крадущееся, он смотрел исподлобья и скрывался в углу, словно на совести его лежало преступление. И в самую душу его проникло в конце концов что-то недоверчивое, скрытное и упрямое; робость забитого и впечатлительного ребенка, на сердце которого недоброе слово обрушивается, как удар кулака, постепенно перерастала в неискренность; нищета, которой была полна его жизнь и которой его беспрестанно попрекали, стала постепенно его второй натурой, и, когда он говорил с товарищем, одетым лучше его, спина его невольно гнулась, а на лице появлялось смиренное, раболепное выражение... От всех мыслей, которые окрыляли его, когда он впервые ехал в Любляну, не осталось и следа, ни разу они не просияли в сумраке тюремной жизни, которая прежде времени сделала его старым и угрюмым. Но на их место пришли другие мысли, безумные и фантастические, мысли больного и несчастного человека, который ищет опоры дрожащей рукой и находит ее только в мире, который он создал сам и о котором хорошо знает, что он создан им самим. Раньше мечты его были просты: вот он закончит гимназию, станет барином, возьмет к себе мать, отца и всю семью; жизнь будет приятной, свободной от забот, полной любви и тихой радости. Теперь мечты странно разрослись, простерлись бог знает куда, пределов для них не было. Тихой радости не стало — воображаемое счастье было шумным, сверкающим; он смутно вспоминал отцовские романы и
жил в них; ему чудилось, что когда-то он вкусил уже этой удивительной жизни в заколдованных замках, где все из золота и дорогих каменьев, в больших городах, где дома такие, что люблянский театр — лачуга по сравнению с ними, и где император ездит по широченным улицам в золотой карете, запряженной десятью парами лошадей... Он уже вкусил этой жизни и ожидал ее в будущем. Случится что-то неожиданное, чудесное, и вмиг все изменится, бедность исчезнет, и даже память об унизительном прошлом померкнет... Читая о великом полководце, он сам был этим полководцем и даже еще более знаменитым; читая о прославленном худояшике, он был этим художником, имел мешки денег и разбрасывал их пригоршнями. Он был певцом, живописцем, скульптором или музыкантом — в зависимости от того, какую ему удавалось достать повесть, биографию или просто коротенькую заметку, из одного слова, одного имени возникало ветвистое дерево дерзновеннейших мечтаний и росло до небес, от горизонта до горизонта простирая свои ветви... Вот что скрывалось под его смиренным, робким, вечно задумчивым видом. Порой учитель вызывал его, а Лойзе не шевелился, уставившись в степу тупым взглядом...
— Михов! Ты очень изменился, обленился вконец, и, если так пойдет и дальше, из тебя не будет никакого проку!..
Лойзе действительно обленился. Иной раз, идя в гимназию, он фантазировал всю дорогу, и, когда приближался к зданию, смотревшему на него пустыми, враждебными окнами, ему становилось жаль расставаться с прекрасными снами; тогда он сворачивал в аллею и углублялся в парк, чтобы наедине с собой наслаждаться своими вымыслами. Оставшись в одиночестве, он размахивал руками и говорил вслух; и среди людей, на улицах, ему вдруг случалось рассмеяться тихонько, но он тут же пугался своего голоса, ему становилось стыдно, и он торопился прочь, потому что люди оглядывались на него: «С ума, что ли, мальчишка, сошел?» Он создал себе другую жизнь, потому что это была так низменна, полна забот и страха...
— О чем ты задумался, Лойзе? — спросила его мать. Сначала они шли рядом, но вскоре он зашагал быстрее,
и она едва поспевала за ним. Голова его поникла, губы шевелились. Он представлял себе в мельчайших подробностях, что было бы, если бы ему выпал большой выигрыш в лотерее и он приехал к матери в господской карете, запря-
женной четверней. Он мечтал, и вымысел уже становился для него явью. Мать стоит на пороге, тут же сапожник, они разговаривают о нем, о Лойзе, и мать горестно вздыхает, думая о том, что он ходит голодный и холодный. «Кто это едет там в карете четверней? Не было еще такой кареты на верхней улице, сколько я помню,— десять лет!» Мать же сразу узнает его: «Иисусе Мария! — Лойзе в карете!» Он тотчас соскакивает, лошади еще не успевают остановиться. «Мама! Наконец-то! Прочь с этой улицы, скорей, мама! В город, там у меня большой и красивый дом,— скорей, мама!» И он подхватывает ее под руку, и они уезжают, бегут с верхней улицы, с улицы изгнанных, пропащих, заклейменных проклятием людей... вниз, в чудесную жизнь...
Он вздрогнул, огляделся, глаза прояснились, голос матери вернул его к действительности... Печальный край расстилался вокруг; грязная дорога, серое небо — печаль и запустение повсюду.
— Мы еще и полпути не прошли — какой длинной кажется дорога, когда грязно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47