ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Михов пока зарабатывал столько, что на жизнь хватало, но старик, хоть и ослеп наполовину и впал в детство, понимал, что все идет под гору, что постепенно надвигается нечто страшное, и мертвые белые глаза его широко раскрывались, немой ужас был в них: «Только бы ты была здесь, Францка... не уходи из комнаты, Францка!»
Но Францка сама боялась жизни. Едва она вступила в нее, как в первый же вечер, когда она стояла в сенях в своем подвенечном платье, с венком на голове, судорожно держась за косяк, чтобы не упасть от слабости и необъяснимого страха,— в первый же вечер развеялись все мечты и все надежды рухнули, словно кто-то вдруг показал ей в тот миг все ее жалкое будущее. Точно сон, бесследно миновало то время, когда ясными осенними ночами они шептались под каштаном о жизни, которая вот-вот наступит, и голоса были полны нежности, доверия и упования. Точно сон... В ту ночь, когда он пришел домой весь дрожащий и бледный, Францка приняла на свои плечи тяжелое бремя, такое тяжелое и страшное, что она шаталась под ним. Тяжко было это бремя, ибо в тот час, когда она приняла его на себя, она навсегда простилась со всеми заветными мечтами, с последними остатками детского ожидания, которые еще жили в потаенном уголке сердца. Началась жизнь, и была она сумрачной, безрадостной, полной забот. Лицо Францки стало серьезным, на лбу прорезалась маленькая морщинка.
Тоне осудили на неделю тюрьмы. Он вернулся оттуда подавленный и сразу постаревший. О происшествии говорили по всему местечку, последние приятели изменили ему. Он сам удивлялся, когда кто-нибудь приходил заказать костюм или приносил что-нибудь в починку. Михов рассчитал подмастерья и ученика, но все равно иной раз целыми днями сидел без работы. Раньше он подписывался на немецкие иллюстрированные журналы, но читать было некогда. Теперь он подбирал разрозненные номера, составлял их в годовые комплекты и читал длинные романы, тянувшиеся от первого до последнего номера. Иногда по вечерам настроение у него немного подымалось, и он рассказывал Францке истории о немецких баронах и княгинях, о разбойниках, о графе Монте-Кристо, о Риналь-дини, и они гадали, было это когда-нибудь на самом деле или нет... Внезапно он умолкал, и брови снова нависали над глазами: это значило, что он вдруг очнулся, и ему смешно и противно, что они тут сидят, как дети, увлекшись побасенками, когда в окне уже маячат белые глаза и ощеренные челюсти нищеты.
Нищета еще маячила за окном, но подбиралась все ближе и ближе, подтягивалась на локтях, карабкалась, втискивалась, вся комната уже была полна ее морозного дыхания, в каморке стонал от страха отец. Михов вскакивал из-за стола, будто кто-то грубо окликнул его, бегал морща лоб, из угла в угол и предавался странным грезам, тонул в видениях, столь явственных, что временами забывал о действительности и, очнувшись, с испугом и удивлением озирался вокруг. Он мечтал о богатом наследстве, о тысячах, даже о миллионах, бросал деньги направо и налево, давал всем, кто просил, нищие стекались к нему и, уходя, покупали себе дома. Сам он имел дворец в городе, сады, леса, Францка ездила в карете, запряженной восьмеркой горячих белых коней, в ушах у нее, на руках, на шее сверкали золото и драгоценные камни... Вымыслы каждый раз были другие, всегда он придумывал что-нибудь новое, никогда не повторяясь, и так наслаждался каждый раз по-новому, со все большей радостью отдаваясь мечтам. Он жил жизнью королей, графов, богачей, разбойников, о которых читал в немецких романах. Во время чтения Михов временами останавливался и задумывался; он бы поступил иначе, жил по-другому. И он исправлял романтические писания немецкого романиста, и пылкая фантазия слабого, робкого человека, лишенного энергии, вносила в роман настоящую романтику.
Чем глубже он погружался в мечты, тем страшнее казалась жизнь, и, когда он порой отрезвлялся, отчаяние было так велико, что ему хотелось одним ударом покончить со всем, разбить себе голову об стену. Лишь изредка он обводил все вокруг ясным взором и утешал себя: «Я еще молод, могу уехать куда-нибудь — мир велик; где живет столько народу, проживу и я с семьей. Голову об стену разбивают только трусы и себялюбцы!» Но это светлое настроение быстро проходило — вспыхивало на минуту и угасало. Взглянув украдкой на Францку, на ее лицо, почти обезображенное заботами и тоской, он отворачивался в страхе, и мечты возвращались еще более неодолимые.
Никогда уж он больше не видел, чтобы Францка улыбнулась радостно и доверчиво. Смеялась она теперь по-другому, смех тут же замирал, а трепетная улыбка была подобна затаенному, с трудом сдерживаемому плачу...
Но близилось нечто новое, чудесное. Глаза Францки сияли чудесным, таинственным светом, выражение ее лица менялось. Она тревожно ждала неизмеримо великого, торжественного события, которое преобразит всю жизнь и ожидание это было полно страха и неисчерпаемого блаженства... В сочельник, когда на улице раздавались рождественские напевы и приходская церковь сияла сотнями огней, в сочельник, когда господь благословил мир и страдающее человечество, так что исчезло все горе и все заботы, в сочельник пришло счастье, господь послал свое благословение дому, и горести скрылись, будто их никогда не бывало...
Когда закричало новорожденное дитя, Францка улыбнулась радостно и доверчиво, как улыбалась раньше. Она закрыла глаза, но улыбка осталась на губах и не исчезла. Открылось будущее, прекрасное, полное радости, полное сладких забот и сладких печалей. Бремя, которое страшно и тяжело легло на ее плечи, стало теперь легким, она могла бы нести его на ладони.
Михов стоял у постели и гладил ее руку, тихо лежавшую на одеяле. Все мечты его сбылись.
IV. ИЗГНАННИКИ
Миховы переехали на верхнюю улицу, грязные халупы которой сумрачно и завистливо смотрели вниз, на белые дома. Здесь селились многие из тех, кто раньше жил внизу, в хороших домах; теперь они укрылись здесь и во тьме боролись за жизнь. Страшный это был бой — щеки втягивались, глаза проваливались, затравленно сверкали из глубоких впадин и со страхом следили, как близится последняя беда — голый, отвратительный, неумолимый голод. Большая семья это была, одинаковая беда загнала их в тесную ограду, никаких тайн не существовало между ними. Жизнь была одинаковой, и лица были схожи, и то, о чем люди говорили, было всегда одним и тем же —об одной и той же грызущей заботе говорили они на тысячу ладов... Разорившиеся ремесленники, крестьяне, чью землю и хату продали за долги, пропойцы, не способные ни к какому делу и сами ждавшие того дня, когда они издохнут, как скотина, в канаве под забором,— все они укрылись на верхней улице, в приземистых домишках с подслеповатыми окнами и соломенными крышами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47