я бы от них гроша ломаного не взял.
Лойзе было неприятно, что сапожник говорит так, и Францке его слова тоже ие понравились.
— Если бы они мне не дали ничего, кроме доброго слова,— сказала она,— я бы и за него была благодарна.
— Конечно,— усмехнулся сапожник.— Они знают, что вы такие, потому и куражатся и нос еще выше задирают. Вот когда не будет никого, кто бы им руки целовал, они их и протягивать перестанут.
— Зависть говорит вашими устами! — укорил его стряпчий.
— Зависть, чему ж еще быть; жаль только, что не все люди завистливы; тогда бы на свете все пошло по-другому.
Лойзе выпил водки, опьянел, и голову ему закружили радужные мечты. Хорошо было бы остаться с матерью вдвоем и поговорить о Любляне, о красивых тамошних домах, о чудесной жизни, что ожидает его в будущем. И еще дальше шли его мечты, поднимаясь все выше; уже он закончил гимназию и университет, стал знаменитостью, большим человеком, все живут с ним, мать, отец, Тоне и Францка; на столе всегда всего вдоволь — мяса, вина; отец весь день сидит за столом, курит и читает романы, мать ходит по комнатам, обставленным по-господски, и прибирает, чтобы скоротать время; а вечером на столе стоит лампа и все сидят вместе и разговаривают,— вечный сочельник у них, вечная пасха. Вот зашел к ним сапожник, и ему дали вина, и угостили радушно; он покачал головой и не мог уже сказать ничего дурного. Пришел и стряпчий, поклонился еще в дверях; поотказывался немного, а потом все-таки сел за стол и повязал вокруг шеи 'белый платок и, улыбаясь, жмурился, будто от сильного света. Все собрались, вся слободка пришла, вся голодная, заплатанная и конфузливая голытьба, и он накормил их всех, устроил настоящий пир, и лишь поздно ночью гости возвратились на верхнюю улицу в десяти каретах, крича и распевая песни. Вино бросилось им в голову, и сгинула бесследно бедность, страшная горечь исчезла из сердец; улица бедняков, которая раньше смотрела вниз на местечко мрачно и завистливо, раскрыла затекшие глаза и глядела теперь вниз ясно и весело, как сестра на брата...
Гости разошлись, когда было уже поздно и в местечке угасли почти все огни. Долго еще доносился голос сапожника, с пением удалявшегося по улице. В комнате сильно пахло водкой, в воздухе висел табачный дым. Францка открыла окно; месяц сиял.
Лойзе встал, и все перед ним закачалось. «Ба, да я пьяный!» — подумал он и засмеялся; ему показалось странно и смешно, что он пьян, ничего неприятного не было, только, куда бы он ни поглядел, все качалось; покачивался легонько стол, будто кто-то сидел под ним и приподнимал его спиной, качалась дверь, качались окна, и даже пол временами несколько колебался. Лойзе сел на постель. Мать подошла к нему и погладила по голове.
— Иди спать, Лойзе! Не знаешь разве, какой день завтра?
Лойзе стало не по себе, он сразу отрезвел, и глаза стали ясными.
Раздевшись и пролежав довольно долго, он приподнялся на локтях и посмотрел на материну кровать. Мать стояла на полу на коленях, согнувшись в три погибели, и Лойзе слышал, как она шепчет. Фитиль лампы был сильно привернут, так что в комнате стало темно.
— Мама! — тихонько окликнул ее Лойзе и вытянул руку. Мать медленно подняла голову и обернулась к Лойзе; лицо ее чудесно преобразилось, стало юным, белым, морщины разгладились, губы мирно улыбались.
— Я не могу заснуть.
— Молись вслух!
Он встал на кровати на колени, и они молились вполголоса.
За занавеской сопела бабушка, маленькая Францка спала на полу и улыбалась, приоткрыв рот. За окном стояла дивная ночь, мир божий воцарился окрест.
На рассвете мать и Лойзе собрались в путь. Бабушка проснулась и кашляла за занавеской, маленькая Францка в одной рубашке сидела на полу и плакала. Она вышла на порог вслед за братом и матерью, которые держали в руках по большому узлу.
— Вернись домой, Францка! — крикнул Лойзе, уже выйдя на улицу. Но Францка бежала за ними и громко плакала.
Мать рассердилась:
— Домой, Францка!
Но Францка продолжала бежать, потом споткнулась и упала. Поднявшись, она уже не решилась бежать дальше, сквозь слезы глядя, как они торопливо удаляются.
На станции было пусто, и в вагоне, в который они вошли,— тоже; другие вагоны были набиты рабочими-итальянцами, смуглые лица выглядывали из маленьких окон. Они сели к окну и смотрели, как проносится мимо пустынный край, камень да бурьян. Но вскоре ландшафт изменился, замелькали зеленые луга, поле зажелтело в долине, солнце освещало белые дома, казавшиеся маленькими и хорошенькими, точно детские игрушки, склеенные из белой бумаги. Временами поезд останавливался, проводники громко выкрикивали названия станций, потом раздавалось лязганье, вагон дергало, и поезд снова мчался дальше, теперь уже по красивой равнине, прямо к Любляне. Сердце у Лойзе колотилось так, что он слышал его; он пристально смотрел в окно, и ему чудилось, будто вдали уже светлеет что-то чудесное, жемчужное — не иначе, как золотая колокольня люблинского собора. Лойзе всматривался, а оно все блестело, мерцало сквозь дымку, становилось все отчетливее — и вдруг исчезло опять, прямо перед глазами возник черный холм, будто только что вырос из земли... Но вот — высокое здание, вот второе, вот они пошли друг за другом; там стройная труба фабрики, тут большой сад с радужными зеркальными шарами, сверкающими под солнцем... Высокое здание осталось позади, впереди открылась длинная и широкая улица, вдоль которой с обеих сторон шли дома, а за ними вздымались две высокие красные башни с чем-то золотым, блестящим наверху... Раздался свисток, колеса заскрежетали и остановились. Лойзе и мать вышли из вагона на просторный перрон люблянского вокзала. Повсюду было полно людей, одетых большей частью по-господски; некоторые говорили по-немецки. Длинная улица тянулась от вокзала к городу, и они пошли прямо по ней.
— Уж придем, наверное, к какой-нибудь церкви,— сказала мать.
Они дошли до церкви, высокая паперть вела к большим дверям. В церкви было темно и торжественно, так что они едва решились войти. На скамьях сидели старухи, некоторые молились вполголоса и вздыхали, в приделе горели свечи, старый священник, сгорбленный и плешивый, служил мессу, причетник беззвучно ступал по ковру, длинным рядом стояли на коленях женщины перед алтарем... Когда они выходили из церкви, мать бросила в кружку крейцер. Они перекрестились, омочив пальцы в святой воде, и отправились по городу. Повсюду толпились люди, громыхали экипажи, вечная ярмарка была здесь.
За день они сделали все, что нужно: записали Лойзе в гимназию, побывали у господина, обещавшего давать талоны на обед, и нашли квартиру на Флорианской улице, против маленькой церквушки, похожей на одинокую часовню где-нибудь на холме в Нотраньской.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Лойзе было неприятно, что сапожник говорит так, и Францке его слова тоже ие понравились.
— Если бы они мне не дали ничего, кроме доброго слова,— сказала она,— я бы и за него была благодарна.
— Конечно,— усмехнулся сапожник.— Они знают, что вы такие, потому и куражатся и нос еще выше задирают. Вот когда не будет никого, кто бы им руки целовал, они их и протягивать перестанут.
— Зависть говорит вашими устами! — укорил его стряпчий.
— Зависть, чему ж еще быть; жаль только, что не все люди завистливы; тогда бы на свете все пошло по-другому.
Лойзе выпил водки, опьянел, и голову ему закружили радужные мечты. Хорошо было бы остаться с матерью вдвоем и поговорить о Любляне, о красивых тамошних домах, о чудесной жизни, что ожидает его в будущем. И еще дальше шли его мечты, поднимаясь все выше; уже он закончил гимназию и университет, стал знаменитостью, большим человеком, все живут с ним, мать, отец, Тоне и Францка; на столе всегда всего вдоволь — мяса, вина; отец весь день сидит за столом, курит и читает романы, мать ходит по комнатам, обставленным по-господски, и прибирает, чтобы скоротать время; а вечером на столе стоит лампа и все сидят вместе и разговаривают,— вечный сочельник у них, вечная пасха. Вот зашел к ним сапожник, и ему дали вина, и угостили радушно; он покачал головой и не мог уже сказать ничего дурного. Пришел и стряпчий, поклонился еще в дверях; поотказывался немного, а потом все-таки сел за стол и повязал вокруг шеи 'белый платок и, улыбаясь, жмурился, будто от сильного света. Все собрались, вся слободка пришла, вся голодная, заплатанная и конфузливая голытьба, и он накормил их всех, устроил настоящий пир, и лишь поздно ночью гости возвратились на верхнюю улицу в десяти каретах, крича и распевая песни. Вино бросилось им в голову, и сгинула бесследно бедность, страшная горечь исчезла из сердец; улица бедняков, которая раньше смотрела вниз на местечко мрачно и завистливо, раскрыла затекшие глаза и глядела теперь вниз ясно и весело, как сестра на брата...
Гости разошлись, когда было уже поздно и в местечке угасли почти все огни. Долго еще доносился голос сапожника, с пением удалявшегося по улице. В комнате сильно пахло водкой, в воздухе висел табачный дым. Францка открыла окно; месяц сиял.
Лойзе встал, и все перед ним закачалось. «Ба, да я пьяный!» — подумал он и засмеялся; ему показалось странно и смешно, что он пьян, ничего неприятного не было, только, куда бы он ни поглядел, все качалось; покачивался легонько стол, будто кто-то сидел под ним и приподнимал его спиной, качалась дверь, качались окна, и даже пол временами несколько колебался. Лойзе сел на постель. Мать подошла к нему и погладила по голове.
— Иди спать, Лойзе! Не знаешь разве, какой день завтра?
Лойзе стало не по себе, он сразу отрезвел, и глаза стали ясными.
Раздевшись и пролежав довольно долго, он приподнялся на локтях и посмотрел на материну кровать. Мать стояла на полу на коленях, согнувшись в три погибели, и Лойзе слышал, как она шепчет. Фитиль лампы был сильно привернут, так что в комнате стало темно.
— Мама! — тихонько окликнул ее Лойзе и вытянул руку. Мать медленно подняла голову и обернулась к Лойзе; лицо ее чудесно преобразилось, стало юным, белым, морщины разгладились, губы мирно улыбались.
— Я не могу заснуть.
— Молись вслух!
Он встал на кровати на колени, и они молились вполголоса.
За занавеской сопела бабушка, маленькая Францка спала на полу и улыбалась, приоткрыв рот. За окном стояла дивная ночь, мир божий воцарился окрест.
На рассвете мать и Лойзе собрались в путь. Бабушка проснулась и кашляла за занавеской, маленькая Францка в одной рубашке сидела на полу и плакала. Она вышла на порог вслед за братом и матерью, которые держали в руках по большому узлу.
— Вернись домой, Францка! — крикнул Лойзе, уже выйдя на улицу. Но Францка бежала за ними и громко плакала.
Мать рассердилась:
— Домой, Францка!
Но Францка продолжала бежать, потом споткнулась и упала. Поднявшись, она уже не решилась бежать дальше, сквозь слезы глядя, как они торопливо удаляются.
На станции было пусто, и в вагоне, в который они вошли,— тоже; другие вагоны были набиты рабочими-итальянцами, смуглые лица выглядывали из маленьких окон. Они сели к окну и смотрели, как проносится мимо пустынный край, камень да бурьян. Но вскоре ландшафт изменился, замелькали зеленые луга, поле зажелтело в долине, солнце освещало белые дома, казавшиеся маленькими и хорошенькими, точно детские игрушки, склеенные из белой бумаги. Временами поезд останавливался, проводники громко выкрикивали названия станций, потом раздавалось лязганье, вагон дергало, и поезд снова мчался дальше, теперь уже по красивой равнине, прямо к Любляне. Сердце у Лойзе колотилось так, что он слышал его; он пристально смотрел в окно, и ему чудилось, будто вдали уже светлеет что-то чудесное, жемчужное — не иначе, как золотая колокольня люблинского собора. Лойзе всматривался, а оно все блестело, мерцало сквозь дымку, становилось все отчетливее — и вдруг исчезло опять, прямо перед глазами возник черный холм, будто только что вырос из земли... Но вот — высокое здание, вот второе, вот они пошли друг за другом; там стройная труба фабрики, тут большой сад с радужными зеркальными шарами, сверкающими под солнцем... Высокое здание осталось позади, впереди открылась длинная и широкая улица, вдоль которой с обеих сторон шли дома, а за ними вздымались две высокие красные башни с чем-то золотым, блестящим наверху... Раздался свисток, колеса заскрежетали и остановились. Лойзе и мать вышли из вагона на просторный перрон люблянского вокзала. Повсюду было полно людей, одетых большей частью по-господски; некоторые говорили по-немецки. Длинная улица тянулась от вокзала к городу, и они пошли прямо по ней.
— Уж придем, наверное, к какой-нибудь церкви,— сказала мать.
Они дошли до церкви, высокая паперть вела к большим дверям. В церкви было темно и торжественно, так что они едва решились войти. На скамьях сидели старухи, некоторые молились вполголоса и вздыхали, в приделе горели свечи, старый священник, сгорбленный и плешивый, служил мессу, причетник беззвучно ступал по ковру, длинным рядом стояли на коленях женщины перед алтарем... Когда они выходили из церкви, мать бросила в кружку крейцер. Они перекрестились, омочив пальцы в святой воде, и отправились по городу. Повсюду толпились люди, громыхали экипажи, вечная ярмарка была здесь.
За день они сделали все, что нужно: записали Лойзе в гимназию, побывали у господина, обещавшего давать талоны на обед, и нашли квартиру на Флорианской улице, против маленькой церквушки, похожей на одинокую часовню где-нибудь на холме в Нотраньской.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47