Манька всхлипнула, свистнула Полкана-Рольфа и выбежала в занимающийся рассвет.
Сурово поджав губы, она шла по улицам, которые, несмотря на столь ранний час, были заполнены народом: каменными статуями стыли непреклонные протестантские старухи, испуганно жались к стенам молоденькие немки, плакали дети и, опустив головы, скрывали свои лица немногие оставшиеся в городе мужчины. Взоры всех так или иначе были устремлены на черные репродукторы, висевшие по перекресткам. Манька шла, стараясь не видеть этих настороженных, измученных лиц, и душу ее раздирала горькая обида: наступивший день окончания войны, о котором они так робко мечтали четыре года назад в глухих лесах Заплюсья, о котором не смели и думать в вагоне, стремительно летевшем в проклятую неметчину, о котором она молилась в те дни, когда гибкая фигура «офицера Эриха» постепенно заполняла все ее помыслы, наступил, но теперь она не могла испытать всю его сладость, ибо он принес самое страшное, что только может быть в семнадцать лет – потерю любимого.
Если бы Манька прожила эти три года среди кошмаров войны и оккупации, видела горы расстрелянных людей, слышала волчий вой женщин, получающих сообщения о смерти, вероятно, она могла бы возвыситься над своим чувством, чудовищным чувством любви к врагу, за которое в России ее ждала только смерть. Но три года жизни в относительном спокойствии, где все ее душевные силы были сосредоточены на единственном светлом и животворном чувстве, где она узнала иную жизнь, и где раскрылось ее девичье тело, совершенно изменили ее представления о войне и победе. Победа несла ей горе, уже измучила ее возлюбленного, уже отобрала его у нее и, скорее всего, отберет у самой жизни. Ничего не смысля в политике и военных действиях, Манька все же прекрасно понимала, что немцев ждет беспощадное и страшное наказание и что грядет оно очень скоро, может быть, сразу после того, как оживут на улицах плоские зловещие тарелки, поэтому суеверно спешила выбраться из города в тишине.
Шагая широким, почти мужским шагом, через полчаса она уже вышла на просеку, где в теплых весенних лужах стояла мутная вода, скинула ботики и почти побежала, с каждой минутой чувствуя, как сердце заливает животный страх перед местом, куда она так стремилась. Полкан, почуявший весну и свободу, носился по лесу, восторженным, почти щенячьим лаем выражая свое счастье. Платок сбился с коротко остриженной головы, пальто распахнулось, и Манька все чаще останавливалась, прижимая руки к тяжелой груди, словно пытаясь успокоить гулкое сердце. Вскоре стал виден штауффенский дом, нелепым осколком иной жизни торчавший среди запущенного луга, и ей показалось, что в том месте, где стояла тогда машина, трава так и не поднялась. Упав лицом на мокрую землю, она в первый раз за все последнее время глухо зарыдала. Куда она бежит? Что встретит ее там, за высоким страшным забором? Может быть, все немцы уже давно расстреляны, и она найдет своего Эриха в груде изуродованных тел? Но великая сила любви, не желая знать ни вопросов, ни ответов, толкала ее вперед, заставляя идти, и Манька покорно поднялась, взяла на веревочку Полкана, участливо лизавшего ей руку, и снова, теперь уже отмеряя каждый шаг, пустилась в свой горький путь.
Километра через два лес вдруг внезапно кончился, словно невидимая рука вырубила его подчистую, и Маньке пришлось шагать по совершенно голому пространству. Она боязливо оглядывалась, с трудом переставляя ноги и усилием воли гоня себя вперед – туда, где вдалеке темнела унылая бесконечная линия. Полкан притих, и от этого стало еще страшнее.
Темная линия оказалась полусгнившим забором с обрывками колючей проволоки и несколькими вышками по углам. На вышках никого не было, а за щелястыми досками царила нехорошая тишина. Едва дыша, Манька нашла дыру пошире и, зажав морду начавшему поскуливать Полкану, прильнула к ней.
В раскисшей грязи огромной пустой площади на корточках, а то и прямо в лужах сидело человек пятнадцать немецких солдат, без ремней и погон. Они вяло переговаривались. Непривычно большой, гнутый репродуктор молчал, но солдаты время от времени поднимали головы и смотрели на него с видом людей, для которых самая ужасная определенность все же будет легче, чем гнетущее ожидание. Эриха среди них не было. Прикусив губу, Манька тоже села в жидкую грязь и, достав из кармана пальто большой белый сухарь, принялась его грызть, стараясь всячески растянуть это занятие. И если бы кто-нибудь увидел сейчас ее суровое, без кровинки лицо, то понял бы, что она будет ждать сколь угодно долго, пока не увидит того, в ком состоял отныне весь смысл ее жизни.
Но бог, видимо, бывший сегодня на стороне русских, сжалился над нею, и ждать долго Маньке не пришлось. Минут через двадцать двери одного из бараков открылись, и на площадь в окружении двух американских сержантов вышло трое офицеров: высокий смеющийся американец с засученными рукавами, безразличный ко всему англичанин и Эрих, в отличие от солдат, при погонах и в портупее. На мгновение в глазах у Маньки почернело, по лицу покатились беззвучные слезы, а тело заполыхало стыдливым жаром. Офицеры остановились совсем недалеко от нее, и она услышала, как на ломаном немецком, гораздо хуже, чем говорила она сама, американец сказал Эриху, что до подписания капитуляции остается полчаса и на это время он волен распоряжаться собой, как ему вздумается. Эрих судорожно сглотнул и молча опустил длинные ресницы, а потом, словно сделав над собой усилие, обратился к холодному англичанину:
– В таком случае, не будете ли вы любезны, пока формально я еще не ваш пленный, дать мне сигарету?
Англичанин вздрогнул, словно до него дотронулась какая-нибудь гадина, лицо его на секунду исказилось гримасой брезгливой ненависти, рука, потянувшаяся к карману френча, в нерешительности застыла, и вдруг, яростно и зло выругавшись на незнакомом Маньке языке, он плюнул прямо в белое, окаменевшее лицо Эриха. Медленно, как во сне, Эрих вытер густой плевок, не опуская головы, также медленно подошел к забору, за которым, едва не теряя сознания, на четвереньках стояла Манька, и безвольно опустился на землю, привалясь к доскам левым плечом. Он был совсем рядом, она слышала, как, стиснув зубы, он старается успокоить свое прерывистое дыхание… До нее явственно доносился родной запах его тела, можно было просунуть в дыру руку и дотронуться до узких, безжизненно лежащих пальцев, но что-то останавливало ее. Еще не видя потянувшейся к кобуре правой руки, своим преданным сердцем в какие-то доли секунды Манька поняла, что это запрокинутое лицо уже отгорожено от всего живого, от расцветшего утра, от нее самой, рвущейся и любящей, – отгорожено смертью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
Сурово поджав губы, она шла по улицам, которые, несмотря на столь ранний час, были заполнены народом: каменными статуями стыли непреклонные протестантские старухи, испуганно жались к стенам молоденькие немки, плакали дети и, опустив головы, скрывали свои лица немногие оставшиеся в городе мужчины. Взоры всех так или иначе были устремлены на черные репродукторы, висевшие по перекресткам. Манька шла, стараясь не видеть этих настороженных, измученных лиц, и душу ее раздирала горькая обида: наступивший день окончания войны, о котором они так робко мечтали четыре года назад в глухих лесах Заплюсья, о котором не смели и думать в вагоне, стремительно летевшем в проклятую неметчину, о котором она молилась в те дни, когда гибкая фигура «офицера Эриха» постепенно заполняла все ее помыслы, наступил, но теперь она не могла испытать всю его сладость, ибо он принес самое страшное, что только может быть в семнадцать лет – потерю любимого.
Если бы Манька прожила эти три года среди кошмаров войны и оккупации, видела горы расстрелянных людей, слышала волчий вой женщин, получающих сообщения о смерти, вероятно, она могла бы возвыситься над своим чувством, чудовищным чувством любви к врагу, за которое в России ее ждала только смерть. Но три года жизни в относительном спокойствии, где все ее душевные силы были сосредоточены на единственном светлом и животворном чувстве, где она узнала иную жизнь, и где раскрылось ее девичье тело, совершенно изменили ее представления о войне и победе. Победа несла ей горе, уже измучила ее возлюбленного, уже отобрала его у нее и, скорее всего, отберет у самой жизни. Ничего не смысля в политике и военных действиях, Манька все же прекрасно понимала, что немцев ждет беспощадное и страшное наказание и что грядет оно очень скоро, может быть, сразу после того, как оживут на улицах плоские зловещие тарелки, поэтому суеверно спешила выбраться из города в тишине.
Шагая широким, почти мужским шагом, через полчаса она уже вышла на просеку, где в теплых весенних лужах стояла мутная вода, скинула ботики и почти побежала, с каждой минутой чувствуя, как сердце заливает животный страх перед местом, куда она так стремилась. Полкан, почуявший весну и свободу, носился по лесу, восторженным, почти щенячьим лаем выражая свое счастье. Платок сбился с коротко остриженной головы, пальто распахнулось, и Манька все чаще останавливалась, прижимая руки к тяжелой груди, словно пытаясь успокоить гулкое сердце. Вскоре стал виден штауффенский дом, нелепым осколком иной жизни торчавший среди запущенного луга, и ей показалось, что в том месте, где стояла тогда машина, трава так и не поднялась. Упав лицом на мокрую землю, она в первый раз за все последнее время глухо зарыдала. Куда она бежит? Что встретит ее там, за высоким страшным забором? Может быть, все немцы уже давно расстреляны, и она найдет своего Эриха в груде изуродованных тел? Но великая сила любви, не желая знать ни вопросов, ни ответов, толкала ее вперед, заставляя идти, и Манька покорно поднялась, взяла на веревочку Полкана, участливо лизавшего ей руку, и снова, теперь уже отмеряя каждый шаг, пустилась в свой горький путь.
Километра через два лес вдруг внезапно кончился, словно невидимая рука вырубила его подчистую, и Маньке пришлось шагать по совершенно голому пространству. Она боязливо оглядывалась, с трудом переставляя ноги и усилием воли гоня себя вперед – туда, где вдалеке темнела унылая бесконечная линия. Полкан притих, и от этого стало еще страшнее.
Темная линия оказалась полусгнившим забором с обрывками колючей проволоки и несколькими вышками по углам. На вышках никого не было, а за щелястыми досками царила нехорошая тишина. Едва дыша, Манька нашла дыру пошире и, зажав морду начавшему поскуливать Полкану, прильнула к ней.
В раскисшей грязи огромной пустой площади на корточках, а то и прямо в лужах сидело человек пятнадцать немецких солдат, без ремней и погон. Они вяло переговаривались. Непривычно большой, гнутый репродуктор молчал, но солдаты время от времени поднимали головы и смотрели на него с видом людей, для которых самая ужасная определенность все же будет легче, чем гнетущее ожидание. Эриха среди них не было. Прикусив губу, Манька тоже села в жидкую грязь и, достав из кармана пальто большой белый сухарь, принялась его грызть, стараясь всячески растянуть это занятие. И если бы кто-нибудь увидел сейчас ее суровое, без кровинки лицо, то понял бы, что она будет ждать сколь угодно долго, пока не увидит того, в ком состоял отныне весь смысл ее жизни.
Но бог, видимо, бывший сегодня на стороне русских, сжалился над нею, и ждать долго Маньке не пришлось. Минут через двадцать двери одного из бараков открылись, и на площадь в окружении двух американских сержантов вышло трое офицеров: высокий смеющийся американец с засученными рукавами, безразличный ко всему англичанин и Эрих, в отличие от солдат, при погонах и в портупее. На мгновение в глазах у Маньки почернело, по лицу покатились беззвучные слезы, а тело заполыхало стыдливым жаром. Офицеры остановились совсем недалеко от нее, и она услышала, как на ломаном немецком, гораздо хуже, чем говорила она сама, американец сказал Эриху, что до подписания капитуляции остается полчаса и на это время он волен распоряжаться собой, как ему вздумается. Эрих судорожно сглотнул и молча опустил длинные ресницы, а потом, словно сделав над собой усилие, обратился к холодному англичанину:
– В таком случае, не будете ли вы любезны, пока формально я еще не ваш пленный, дать мне сигарету?
Англичанин вздрогнул, словно до него дотронулась какая-нибудь гадина, лицо его на секунду исказилось гримасой брезгливой ненависти, рука, потянувшаяся к карману френча, в нерешительности застыла, и вдруг, яростно и зло выругавшись на незнакомом Маньке языке, он плюнул прямо в белое, окаменевшее лицо Эриха. Медленно, как во сне, Эрих вытер густой плевок, не опуская головы, также медленно подошел к забору, за которым, едва не теряя сознания, на четвереньках стояла Манька, и безвольно опустился на землю, привалясь к доскам левым плечом. Он был совсем рядом, она слышала, как, стиснув зубы, он старается успокоить свое прерывистое дыхание… До нее явственно доносился родной запах его тела, можно было просунуть в дыру руку и дотронуться до узких, безжизненно лежащих пальцев, но что-то останавливало ее. Еще не видя потянувшейся к кобуре правой руки, своим преданным сердцем в какие-то доли секунды Манька поняла, что это запрокинутое лицо уже отгорожено от всего живого, от расцветшего утра, от нее самой, рвущейся и любящей, – отгорожено смертью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72