ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Ты… Он лучше, лучше, лучше тебя в сотни раз, слышишь!? Он живой! А ты… Ты – труп… нацист! – И она бросила трубку, все же успев услышать:
– Какая запоздалая честность!
Дождь лил всю ночь, то успокаивая, то тревожа, и в смутных коротких снах Кристель виделся то Сергей в форме советского солдата, виденной ею один раз в берлинском музее, то Вальтер Хинш, из огня протягивающий к ней тонкие руки. И во всех этих снах звучал тоненький плач голубоглазой девочки.
Утром, серая и невыспавшаяся, она погрузила в машину свой багаж и уже собралась поехать покупать детские вещи, как вдруг, словно подталкиваемая чем-то, вернулась в дом и принялась перетряхивать семейные альбомы. В одном из них она нашла то, что искала: с виражированного лиловым, старого довоенного картона на нее глянуло узкое задумчивое лицо юноши в обрамлении темных кудрей. В этом лице еще не было взрослой воли, но ярким внутренним огнем уже светились вера, надежда и любовь. Это был единственный портрет ее деда, Эриха-Марии Хайгета, снятого в памятном тридцать третьем году, в возрасте семнадцати лет. Кристель схватила карточку, зачем-то порывисто поцеловала ее и, бросив в сумочку, побежала обратно.
В «Роткепхене» она забрала все необходимые документы и узнала от всезнающей Кноке, что господина вице-директора ни вчера, ни сегодня не было.
– А у вас есть знакомые, ну, близкие знакомые, которые во время войны были нацистами, настоящими, которые верили и… расстреливали? – ошарашив еще не пришедшую в себя после вчерашнего триумфа и не выпившую свой утренний кофе старушку, спросила Кристель.
– Есть, – ничуть не удивившись вопросу, твердо ответила Кноке. – Вот деверь мой до семидесяти лет дожил и горя не знал, а сам в Польше служил в зондер-команде. И шурины, все трое, войну с тридцать девятого прошли и ни один ни о чем не жалел. Да разве отец господина вице-директора, Хайгет, сам не был тогда комендантом лагеря там, за поместьями фон Штауффа?
– Он не расстреливал, – бледнея, прошептала Кристель.
– А за что же тогда его союзники в сорок седьмом самого на тот свет отправили? Весной, говорят, они там уже многих убивали, перед тем как лягушатникам прийти.
– Это солдаты, не он… Он не мог… Он сам… любил русскую! – выкрикнула Кристель, и от этого случайно оформившегося в слова открытия ей стало страшно и весело.
Она приехала в аэропорт задолго до отправления и села в одном из бесконечных ресторанчиков, заказав ежевичный пирог и полбутылки местного вина. Открытие, сделанное так случайно, с каждым часом приобретало значение символа, судьбы. Кристель снова достала карточку и прислонила ее к высокому бокалу. Большие черные глаза смотрели без укора и без вины, только, может быть, с жалостью к ней, своей незнаемой, неведомой внучке, которой игра жизни выкинула ту же карту.
– Дедушка, – шептала Кристель, и глаза ее щипало от подступавших слез, – дедушка, милый, помоги. Дедушка, что мне делать?
А печальный юноша все так же смотрел с глянцевитой картонки вперед, как будто уже тогда прекрасно видел свой страшный путь.
* * *
Кристель пришла в себя оттого, что на плечо ей легла легкая рука, и, оторвав глаза от безмолвного портрета, увидела над собой Хульдрайха, которого в первый момент даже не узнала. Вместо элегантно одетого, благопристойного, моложавого господина с безукоризненной прической сейчас перед нею стоял почти старик с падавшими на лоб седыми прядями, в замшевом пиджаке, кое-где покрытом пеплом, и с безумием в черных глазах. Он медленно опустился на стул рядом, и какое-то время они оба еще долго смотрели на отца и деда.
– Хорошо, что я тебя нашел, – наконец тихо сказал Хульдрайх. – Только убери сейчас это, – указал он глазами на фото. – Ты не представляешь, где я был в эту ночь. – Кристель положила ладонь на чуть подрагивавшую руку дяди, понимая, что ему сейчас, вероятно, гораздо тяжелее, чем ей. – Я отправился туда.
– Куда? – не поняла она.
– Туда, за штауффенскую просеку.
– Куда? – пытаясь понять и не понимая, снова переспросила Кристель, видя, что Хульдрайху очень важно то, о чем он говорит, и ругая себя за тупость.
– Там, знаешь, раньше был очень красивый дом, почти дворец, а через лесок, в двадцати минутах ходьбы… Мы с мальчишками бегали туда еще в марте и в апреле, а после капитуляции, когда папа был уже под домашним арестом, недолго, всего два месяца, я один ходил туда. Там можно было набрать всякой интересной всячины: пуговиц, презервативов, а если повезет, то и американский складной нож или полпачки сигарет. И Марихен… она тоже один раз хотела пойти… Да-да, она очень хотела, я помню…
– Но разве тебе не было страшно? – по выражению лица догадавшись, о чем он говорит, спросила Кристель. – Ведь там убивали?..
– Не знаю… Нет, не было. Тогда летом, как только всех оттуда отправили, меня папа сам туда посылал, он все беспокоился о каких-то негативах. Их надо было найти в развалинах комендатуры или у него на служебной квартире. Но я их так и не нашел, слишком все было разгромлено. Танками перепахивали… А теперь там чьи-то конюшни и луга с лошадьми. Я очень хорошо помнил расположение: два холма и между ними ручей. Этой ночью я все обошел там. Потом долго сидел, курил и думал обо всей этой истории с кольцом и Марихен. И на многое посмотрел по-другому.
– Но ведь тебе было тогда всего девять лет, – задумчиво произнесла Кристель. – Когда мама разводилась с отцом, я, например, помню только, что ты все время брал меня гулять в Марбах и читал вслух Шиллера, а бабушка все вышивала чайные розы…
– Тебя оберегали, а тогда была война и все жили на пределе, обнаженно, обостренно, потому что никто не знал, что будет завтра. Я вспомнил сегодня ночью, как однажды той весной проснулся, потому что у нас в детской было очень жарко, и услышал, что напротив, в комнате Марихен, – смех. Тихий такой, счастливый смех. Я, помню, тогда еще подумал, что, наверное, она читает ту смешную книжку про пастора Плюца, которую я ей дал… И еще я вспомнил, как по утрам она все время бежала в ванную и закрывалась, а у нас никто никогда не закрывался… И мне все говорила, что я счастливый, похож на отца. Поглядит так долго-долго, по щеке погладит и начнет целовать… Потом, после дня рождения Гитлера, когда папа остался в лагере уже до тех пор, пока его не привели домой под конвоем, она стала совсем грустная, как неживая. И потом… потом, перед самой тюрьмой, когда Марихен уже уехала, у него с мамой была страшная ссора, мама все кричала про какую-то фотографию в столе, топала ногами и называла его животным и еще таким непонятным мне тогда словом «извращенец». Она стала всячески настраивать против него Адель… И вот я сидел и думал, что от отца ничего не осталось. Даже его лагеря. Мама никогда, до самой смерти не говорила о нем, Адельхайд выросла в убеждении, что ее отец – никчемный, слабовольный, пустой человек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72