приятельницы самой Сандры – все постоянно говорили о высоких материях, упоминали каких-то малоизвестных поэтов, психологов и философов, обсуждали фильмы, книги и выставки.
Кристель до сих пор не могла забыть, как к ней на очень посредственном немецком обратилась однажды яркая веселая женщина за тридцать, менеджер какого-то оркестра, и спросила, нравится ли ей поэзия Целена. Кристель, покраснев, призналась, что даже не слышала такого имени, а женщина роскошным жестом закурила вонючую сигарету и, прикрыв восточные глаза, нараспев прочитала:
Ich bin allein, ich stelle Aschenblume
Im Glass mit Schwarz…
Но Сандра постоянно осаживала эти ее восторги.
– Просто ты попала в такой круг. Жаль, что ты не можешь понимать, что говорят на улицах. Это животные, которых интересует только еда, выпивка, половые отношения и, может быть, политика, рассуждения о которой лишь помогают им срывать свою злость.
– Но разве это не естественные темы для разговоров? – сопротивлялась Кристель. – У нас тоже говорят, в основном, об этом…
– Это другое, – отмахнулась Сандра, и тогда Кристель впервые поняла, вернее, почувствовала, что русские нетерпимы, страшно нетерпимы друг к другу и не любят друг друга так же сильно, как сильно любят людей из-за границы. Но, может быть, именно благодаря этой любви к иностранцам, она чувствовала себя в городе очень легко и комфортно.
Она шла мимо чудовищного кладбища, раскинувшегося прямо посреди города, но уже не вызывавшего в ней прежней подавленности. Прохожие, радуясь редкому солнцу, поднимали к нему бледные лица и улыбались, и эти улыбки меняли всю атмосферу города, этого «каменного мешка», как говорила Сандра, зажатого между водой и небом, так трудноотличимыми друг от друга. Кристель тоже улыбалась и жмурила глаза от слепящих куполов и шпилей, пока не добралась до площади перед желтым театром. Знание русского пока еще ни разу не было востребовано, и она собралась сесть на скамейку, чтобы решить, куда отправиться дальше, но не успела этого сделать, как старичок в протертом до ниток пальто принялся совать ей в руки газету.
– Спасибо, – ответила Кристель и снова хотела сесть, но старичок ужасно заволновался, замахал руками и стал отбирать у нее только что подаренную газету, а затем с возмущенным бормотанием тыкать пальцем в скамейку. Она опустила глаза и увидела, что белые рейки черны от грязных следов. – Спасибо, – уже совсем искренне сказала Кристель и в тот же момент увидела, что на другой скамье вполоборота к ней сидит Сережка в каком-то странном камуфляже и, прикрыв глаза, курит. В его усталом, плохо выбритом, мужественном лице были такая боль и такая незащищенность, что Кристель решила уйти как можно скорее. Но как только она отдала старичку газету, Сережка одним незаметным и гибким движением, которое трудно было предположить в таком большом, плотном теле, оказался рядом и положил руку ей на плечо. Плечо вспыхнуло и прогнулось под тяжестью этой руки в полосах сажи и пыли.
– Как это Сашка отпускает вас одну? – рассмеялся он одними губами, не успев убрать из глаз щемящую пустоту. – А я вот вышел передохнуть. Я буду говорить по-русски, ладно? Что не поймешь – спросишь, то есть, спросите. Кофе? – И, не ожидая ответа, потянул ее через площадь к дальнему углу желтого театра.
«Мне не надо с ним идти, – билось в сознании Кристель, – не надо, там что-то запутанное с Сандрой, и эта Елена, которую все не любят, а ведь она немка, я совсем не хочу влезать в чужое»… Но та самая нерассуждающая темная сила медленно, как гигантская волна в страшном сне, накрывала ее с головой, она шла и шла мимо решетки с развевающимися конскими хвостами на шлемах и все считала их, механически повторяя: «Раз, два, три… Раз, два, три… Раз, два, три»…
* * *
Чихнула и умчалась в водяную мглистую муть машина, и Манька, чувствуя, что внутри у нее разом все опустело, медленно прошла по этажам, с недоумением глядя на непривычно разбросанные там и сям вещи, неубранный после обеда стол и закрытый на три дня бар. Она попыталась начать уборку, но тело ее не слушалось, словно внутри появилась какая-то железная ось, не дававшая наклоняться и приседать. Как зверь, прислушиваясь к любому шороху и скрипу, Манька решила оставить уборку на завтра и побрела к себе. В маленькой, ставшей со временем вполне уютной комнатке стоял ледяной холод, поскольку в суете отъезда в доме почти не топили, тем более у нее. Манька подумала, что перетерпит, зато завтра можно будет пустить в дело двойной запас дров, которые она, при постоянной нехватке угля, научилась ловко покупать или выменивать на подаренные хозяйкой безделушки у окрестных бауэров. И от этой мысли ей стало теплее. Она представила, каким молочно-розовым цветом будет светиться ее печь, как она станет ходить по дому, несмотря на декабрь, в легком платье и без чулок и прямо так, в этом светлом, шуршаще-летящем платье, зайдет в запретный кабинет, в котором всюду запах кожи и сигарет, а на столе смеется молодое лицо… В комнатке, где было никак не больше пяти градусов, Маньку опалил жаркий, сжигающий вал, и она заснула, как ребенок, свесив с высокой кровати худую руку.
Пробуждение было отнюдь не так сладостно, как сон: за ночь ударил редкий здесь рождественский мороз, дом выстыл, а когда Манька спустилась вниз и увидела неприбранные комнаты, ей стало не по себе. С остервенением бросилась она мыть, топить, скоблить и раскладывать все по полкам, пока не навела идеальную чистоту и порядок, с этого утра и на всю жизнь уяснив, что никогда не станет откладывать на завтра то, что можно сделать сейчас, настолько поразил ее этот контраст чистоты и беспорядка. К полудню все сверкало, в кабинете стояла невыносимая жара. Манька, и так каждый раз задыхавшаяся там от сладкого удушья, сейчас, заходя, чтобы осторожно поцеловать фотографию, чувствовала, как кожа ее мгновенно пунцовеет и сохнет. За окнами неслышно падал робкий сухой снег, и девушка не выдержала, быстро накинув пальто и мазнув по лицу сажей, как велела делать фрау, выскочила на улицу, по которой в эти предпраздничные часы пробегали, в основном, такие же, как она, посланные хозяевами с последними поручениями девчонки, да проезжали машины высокопоставленных офицеров. Манька же шла медленно, ни на кого не глядя и не думая о том, что на любом перекрестке ее может остановить патруль, а ни документов, ни даже остарбайтерского знака у нее нет. Она только ловила разгоряченными губами чужой снег – от его прикосновений тише стучало сердце и становилось легче дышать – и вскоре почувствовала настоящий холод. Манька растерянно оглянулась, в голубеющих сумерках не понимая, где находится. Вокруг толкался и тихо переговаривался народ, протягивая на вытянутых руках какие-то тряпки, чайники, картинки и прочую, никому не нужную в эти последние перед совершением чуда часы, ерунду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
Кристель до сих пор не могла забыть, как к ней на очень посредственном немецком обратилась однажды яркая веселая женщина за тридцать, менеджер какого-то оркестра, и спросила, нравится ли ей поэзия Целена. Кристель, покраснев, призналась, что даже не слышала такого имени, а женщина роскошным жестом закурила вонючую сигарету и, прикрыв восточные глаза, нараспев прочитала:
Ich bin allein, ich stelle Aschenblume
Im Glass mit Schwarz…
Но Сандра постоянно осаживала эти ее восторги.
– Просто ты попала в такой круг. Жаль, что ты не можешь понимать, что говорят на улицах. Это животные, которых интересует только еда, выпивка, половые отношения и, может быть, политика, рассуждения о которой лишь помогают им срывать свою злость.
– Но разве это не естественные темы для разговоров? – сопротивлялась Кристель. – У нас тоже говорят, в основном, об этом…
– Это другое, – отмахнулась Сандра, и тогда Кристель впервые поняла, вернее, почувствовала, что русские нетерпимы, страшно нетерпимы друг к другу и не любят друг друга так же сильно, как сильно любят людей из-за границы. Но, может быть, именно благодаря этой любви к иностранцам, она чувствовала себя в городе очень легко и комфортно.
Она шла мимо чудовищного кладбища, раскинувшегося прямо посреди города, но уже не вызывавшего в ней прежней подавленности. Прохожие, радуясь редкому солнцу, поднимали к нему бледные лица и улыбались, и эти улыбки меняли всю атмосферу города, этого «каменного мешка», как говорила Сандра, зажатого между водой и небом, так трудноотличимыми друг от друга. Кристель тоже улыбалась и жмурила глаза от слепящих куполов и шпилей, пока не добралась до площади перед желтым театром. Знание русского пока еще ни разу не было востребовано, и она собралась сесть на скамейку, чтобы решить, куда отправиться дальше, но не успела этого сделать, как старичок в протертом до ниток пальто принялся совать ей в руки газету.
– Спасибо, – ответила Кристель и снова хотела сесть, но старичок ужасно заволновался, замахал руками и стал отбирать у нее только что подаренную газету, а затем с возмущенным бормотанием тыкать пальцем в скамейку. Она опустила глаза и увидела, что белые рейки черны от грязных следов. – Спасибо, – уже совсем искренне сказала Кристель и в тот же момент увидела, что на другой скамье вполоборота к ней сидит Сережка в каком-то странном камуфляже и, прикрыв глаза, курит. В его усталом, плохо выбритом, мужественном лице были такая боль и такая незащищенность, что Кристель решила уйти как можно скорее. Но как только она отдала старичку газету, Сережка одним незаметным и гибким движением, которое трудно было предположить в таком большом, плотном теле, оказался рядом и положил руку ей на плечо. Плечо вспыхнуло и прогнулось под тяжестью этой руки в полосах сажи и пыли.
– Как это Сашка отпускает вас одну? – рассмеялся он одними губами, не успев убрать из глаз щемящую пустоту. – А я вот вышел передохнуть. Я буду говорить по-русски, ладно? Что не поймешь – спросишь, то есть, спросите. Кофе? – И, не ожидая ответа, потянул ее через площадь к дальнему углу желтого театра.
«Мне не надо с ним идти, – билось в сознании Кристель, – не надо, там что-то запутанное с Сандрой, и эта Елена, которую все не любят, а ведь она немка, я совсем не хочу влезать в чужое»… Но та самая нерассуждающая темная сила медленно, как гигантская волна в страшном сне, накрывала ее с головой, она шла и шла мимо решетки с развевающимися конскими хвостами на шлемах и все считала их, механически повторяя: «Раз, два, три… Раз, два, три… Раз, два, три»…
* * *
Чихнула и умчалась в водяную мглистую муть машина, и Манька, чувствуя, что внутри у нее разом все опустело, медленно прошла по этажам, с недоумением глядя на непривычно разбросанные там и сям вещи, неубранный после обеда стол и закрытый на три дня бар. Она попыталась начать уборку, но тело ее не слушалось, словно внутри появилась какая-то железная ось, не дававшая наклоняться и приседать. Как зверь, прислушиваясь к любому шороху и скрипу, Манька решила оставить уборку на завтра и побрела к себе. В маленькой, ставшей со временем вполне уютной комнатке стоял ледяной холод, поскольку в суете отъезда в доме почти не топили, тем более у нее. Манька подумала, что перетерпит, зато завтра можно будет пустить в дело двойной запас дров, которые она, при постоянной нехватке угля, научилась ловко покупать или выменивать на подаренные хозяйкой безделушки у окрестных бауэров. И от этой мысли ей стало теплее. Она представила, каким молочно-розовым цветом будет светиться ее печь, как она станет ходить по дому, несмотря на декабрь, в легком платье и без чулок и прямо так, в этом светлом, шуршаще-летящем платье, зайдет в запретный кабинет, в котором всюду запах кожи и сигарет, а на столе смеется молодое лицо… В комнатке, где было никак не больше пяти градусов, Маньку опалил жаркий, сжигающий вал, и она заснула, как ребенок, свесив с высокой кровати худую руку.
Пробуждение было отнюдь не так сладостно, как сон: за ночь ударил редкий здесь рождественский мороз, дом выстыл, а когда Манька спустилась вниз и увидела неприбранные комнаты, ей стало не по себе. С остервенением бросилась она мыть, топить, скоблить и раскладывать все по полкам, пока не навела идеальную чистоту и порядок, с этого утра и на всю жизнь уяснив, что никогда не станет откладывать на завтра то, что можно сделать сейчас, настолько поразил ее этот контраст чистоты и беспорядка. К полудню все сверкало, в кабинете стояла невыносимая жара. Манька, и так каждый раз задыхавшаяся там от сладкого удушья, сейчас, заходя, чтобы осторожно поцеловать фотографию, чувствовала, как кожа ее мгновенно пунцовеет и сохнет. За окнами неслышно падал робкий сухой снег, и девушка не выдержала, быстро накинув пальто и мазнув по лицу сажей, как велела делать фрау, выскочила на улицу, по которой в эти предпраздничные часы пробегали, в основном, такие же, как она, посланные хозяевами с последними поручениями девчонки, да проезжали машины высокопоставленных офицеров. Манька же шла медленно, ни на кого не глядя и не думая о том, что на любом перекрестке ее может остановить патруль, а ни документов, ни даже остарбайтерского знака у нее нет. Она только ловила разгоряченными губами чужой снег – от его прикосновений тише стучало сердце и становилось легче дышать – и вскоре почувствовала настоящий холод. Манька растерянно оглянулась, в голубеющих сумерках не понимая, где находится. Вокруг толкался и тихо переговаривался народ, протягивая на вытянутых руках какие-то тряпки, чайники, картинки и прочую, никому не нужную в эти последние перед совершением чуда часы, ерунду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72