– взвизгнула Маргерит и сдернула перину. А через секунду Манька услышала серебристый и искренний смех хозяйки. От этого ей стало еще страшнее, но ласковые руки уже прижимали к мягкому, без корсета, животу ее голову.
– Это хорошо, это прекрасно, – не веря ушам, слышала Манька. – Теперь ты настоящая юная фройляйн. Но разве мама не говорила тебе?
– У меня нет мамы, – всхлипнула девушка. – Но я, правда, не умру?
– От этого не умирают, – улыбнулась фрау Хайгет, лицо ее странно порозовело и словно поплыло куда-то. – Наоборот, это дарит жизнь… Впрочем, об этом еще рано. Сейчас я все тебе покажу, – и, принеся горячей воды и еще чего-то белого, она показала Маньке смешные, застегивавшиеся снизу на пуговки трусы и шелковистые, будто чуть-чуть надутые тряпочки… В конце хозяйка подняла кверху палец и строго произнесла: – Гигиена и еще раз гигиена, запомни!
Вместе они спустились вниз, где Эрих, за последние месяцы похудевший и поблекший, не бывавший теперь дома по нескольку дней, сидел и черенком серебряной ложки чертил на скатерти замысловатые линии.
– Можешь нас поздравить, – сдерживая смех, проговорила Маргерит, – наша Марихен стала девушкой. Поздновато, но, я полагаю, это особенность славянской расы.
Офицер Эрих поднял на Маньку свои огромные сливовые глаза, и губы его исказила гримаса не то сожаления, не то стыда. Правда, Манька ничего не видела и не слышала, шагая к столу вся красная на плохо сгибавшихся, неприлично расставленных ногах.
– Представляешь, она даже понятия не имела… – продолжала щебетать возбужденная событием хозяйка, но Эрих посмотрел на жену с такой циничной усмешкой, что она остановилась на полуслове.
– Я рад, – тихо сказал он, – рад, что у тебя хватило ума замолчать вовремя. Впрочем, я рад вообще, – и, скомкав салфетку, вышел.
С днем рождения Маньку поздравлять не стали, а часы просто молча надели на руку.
Вторым событием было нахождение щенка. Уля, как всякий уважающий себя восьмилетний мальчик, несмотря на строгие запреты матери и ласковые уговоры Маньки – обе боялись начавшихся бомбежек союзников – иногда все-таки вырывался из дому и бегал в парк или просто по городу, пытаясь, как знала его поверенная, найти то место, где служил теперь отец. В Манькин день рождения, ближе к вечеру, когда Маргерит встала за стойку и наплыв посетителей был на подъеме, он исчез и вернулся часа через два, держа в руках небольшую собачку. Это был вымесок, которых в военное время развелось немало даже в тыловых городах, в данном случае, – явный грех дворняжки со спаниелем, то есть то, что в Европе называется испанками, а в России – Каштанками.
Манька, обрадованная благополучным возвращением мальчика, ахнула, увидев в доме собаку.
– Убери сейчас же! Мама накажет нас обоих! – шептала она, торопливо тесня зверя к выходу.
– Не уберу. – Уля мог долго и громко плакать, но умел, подражая отцу, и тихо склонить набок голову, после чего переупрямить его было невозможно. – Не уберу. Пусть мама выкинет меня вместе с ней. Я принес его тебе и назвал Полканом. Помнишь, ты рассказывала про свою собаку, когда я болел? – Манька вытерла набежавшие слезы. – И все, – закончил Хульдрайх. – Пока папы нет, хозяин в доме – я.
Так, после мигреней и криков Маргерит и слез Али, в доме появился Полкан, которого хозяйка быстро превратила в салонную собачку, называемую при посторонних Рольфом. Офицер Эрих старался не замечать появившееся живое существо, но Уля однажды прибежал к Маньке в прачечную и под большим секретом рассказал, что видел, как папа у себя в кабинете сидел на корточках перед Полканом и прижимался лбом к его голове.
У Маньки появилась еще одна обязанность – водить собаку гулять, причем не менее трех раз в день, что при катастрофически растущем дефиците, многочасовых поисках самого необходимого, очередях и бомбоубежищах было далеко не безобидным дополнением. Но, беря собаку на поводок, Манька каждый раз вспоминала покосившуюся будку в углу двора и то, как перед ее отправкой сюда Полкан целый день не пил и не ел, а лежал, положив лобастую голову на лапы и не сводя с нее умного взгляда медовых глаз, – и прогулка переставала быть тягостью.
Третье же событие произошло уже поздно вечером, почти ночью. Взволнованная столь необыкновенным днем в череде бесконечно однообразных, заполненных с половины шестого утра до одиннадцати вечера стиркой, уборкой трех этажей, возней с детьми, большую часть которой составляло удовлетворение капризов плаксивой и нервной Али, Манька сидела на подоконнике и бездумно смотрела вниз на пустынную, словно вымиравшую ночью улицу. Били соборные часы и где-то далеко за городом голубоватым светом вставало марево того места, куда уезжал теперь на работу «офицер Эрих». Манька уже привыкла засыпать лишь тогда, когда раздастся стук открываемой в полночь двери и мягкие шаги проследуют в ванную. Она давно перестала опускать светомаскировку, поскольку всегда сидела в полной темноте, да и электричество по ночам давали только предприятиям. Манька сидела и ждала неизвестно чего, сама не замечая, как внимательно прислушивается к ночным звукам, желая услышать только один. Все реже и реже вспоминался ей дом, и самым постыдным было то, что она старалась прятать даже от себя самой – все остывавшее желание возвращаться. Она смотрела на свои руки, не испорченные даже каждодневной стиркой, гладила легкое, льнущее к телу белье, и ей не хотелось идти за трактором, подбирая колоски до гула в наклоненной голове или, впрягаясь в борону так, что к вечеру немели спина и ноги, окучивать картофель, а потом, еле живой от работы, возвращаться в тесный нечистый дом и есть невкусную и однообразную пищу. За два года в Эсслингене Манька поняла, что всякий труд должен обязательно приносить плоды и вознаграждаться. Пугала не тяжесть труда, ожидавшего ее дома, а его откровенная бессмысленность. То, что возвращение будет, и будет уже скоро, она чуяла всем своим безошибочным инстинктом сидящего в клетке зверька: Маргерит уже давно не повышала на нее голоса и все больше отдавала своих вещей, которые Манька с крестьянским практицизмом не носила, а складывала в самодельный ящик под кроватью, а «офицер Эрих», к обволакивавшему ее сладкому ужасу, все чаще смотрел на нее за завтраком долгим, печальным и словно ничего не видевшим взглядом.
Неожиданно внимание ее привлек идущий откуда-то ровный гул, как будто вдалеке шла большая человеческая толпа. Манька, любопытная ко всему, забыв, что сидит только в нижней юбке и накинутой на плечи рубашке, открывающей вечерней прохладе ее готовые лопнуть от малейшего прикосновения острые девичьи груди, свесилась из окна, пытаясь определить, что происходит. Через несколько минут в начале Хайгетштрассе появились два солдата с автоматами наизготовку, а за ними потянулась колонна людей в незнакомых Маньке мундирах, ботинках с высокими шнурованными голенищами, маленьких, на самые брови натянутых беретах, а некоторые шли и вовсе в скрипевших кожей летных комбинезонах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
– Это хорошо, это прекрасно, – не веря ушам, слышала Манька. – Теперь ты настоящая юная фройляйн. Но разве мама не говорила тебе?
– У меня нет мамы, – всхлипнула девушка. – Но я, правда, не умру?
– От этого не умирают, – улыбнулась фрау Хайгет, лицо ее странно порозовело и словно поплыло куда-то. – Наоборот, это дарит жизнь… Впрочем, об этом еще рано. Сейчас я все тебе покажу, – и, принеся горячей воды и еще чего-то белого, она показала Маньке смешные, застегивавшиеся снизу на пуговки трусы и шелковистые, будто чуть-чуть надутые тряпочки… В конце хозяйка подняла кверху палец и строго произнесла: – Гигиена и еще раз гигиена, запомни!
Вместе они спустились вниз, где Эрих, за последние месяцы похудевший и поблекший, не бывавший теперь дома по нескольку дней, сидел и черенком серебряной ложки чертил на скатерти замысловатые линии.
– Можешь нас поздравить, – сдерживая смех, проговорила Маргерит, – наша Марихен стала девушкой. Поздновато, но, я полагаю, это особенность славянской расы.
Офицер Эрих поднял на Маньку свои огромные сливовые глаза, и губы его исказила гримаса не то сожаления, не то стыда. Правда, Манька ничего не видела и не слышала, шагая к столу вся красная на плохо сгибавшихся, неприлично расставленных ногах.
– Представляешь, она даже понятия не имела… – продолжала щебетать возбужденная событием хозяйка, но Эрих посмотрел на жену с такой циничной усмешкой, что она остановилась на полуслове.
– Я рад, – тихо сказал он, – рад, что у тебя хватило ума замолчать вовремя. Впрочем, я рад вообще, – и, скомкав салфетку, вышел.
С днем рождения Маньку поздравлять не стали, а часы просто молча надели на руку.
Вторым событием было нахождение щенка. Уля, как всякий уважающий себя восьмилетний мальчик, несмотря на строгие запреты матери и ласковые уговоры Маньки – обе боялись начавшихся бомбежек союзников – иногда все-таки вырывался из дому и бегал в парк или просто по городу, пытаясь, как знала его поверенная, найти то место, где служил теперь отец. В Манькин день рождения, ближе к вечеру, когда Маргерит встала за стойку и наплыв посетителей был на подъеме, он исчез и вернулся часа через два, держа в руках небольшую собачку. Это был вымесок, которых в военное время развелось немало даже в тыловых городах, в данном случае, – явный грех дворняжки со спаниелем, то есть то, что в Европе называется испанками, а в России – Каштанками.
Манька, обрадованная благополучным возвращением мальчика, ахнула, увидев в доме собаку.
– Убери сейчас же! Мама накажет нас обоих! – шептала она, торопливо тесня зверя к выходу.
– Не уберу. – Уля мог долго и громко плакать, но умел, подражая отцу, и тихо склонить набок голову, после чего переупрямить его было невозможно. – Не уберу. Пусть мама выкинет меня вместе с ней. Я принес его тебе и назвал Полканом. Помнишь, ты рассказывала про свою собаку, когда я болел? – Манька вытерла набежавшие слезы. – И все, – закончил Хульдрайх. – Пока папы нет, хозяин в доме – я.
Так, после мигреней и криков Маргерит и слез Али, в доме появился Полкан, которого хозяйка быстро превратила в салонную собачку, называемую при посторонних Рольфом. Офицер Эрих старался не замечать появившееся живое существо, но Уля однажды прибежал к Маньке в прачечную и под большим секретом рассказал, что видел, как папа у себя в кабинете сидел на корточках перед Полканом и прижимался лбом к его голове.
У Маньки появилась еще одна обязанность – водить собаку гулять, причем не менее трех раз в день, что при катастрофически растущем дефиците, многочасовых поисках самого необходимого, очередях и бомбоубежищах было далеко не безобидным дополнением. Но, беря собаку на поводок, Манька каждый раз вспоминала покосившуюся будку в углу двора и то, как перед ее отправкой сюда Полкан целый день не пил и не ел, а лежал, положив лобастую голову на лапы и не сводя с нее умного взгляда медовых глаз, – и прогулка переставала быть тягостью.
Третье же событие произошло уже поздно вечером, почти ночью. Взволнованная столь необыкновенным днем в череде бесконечно однообразных, заполненных с половины шестого утра до одиннадцати вечера стиркой, уборкой трех этажей, возней с детьми, большую часть которой составляло удовлетворение капризов плаксивой и нервной Али, Манька сидела на подоконнике и бездумно смотрела вниз на пустынную, словно вымиравшую ночью улицу. Били соборные часы и где-то далеко за городом голубоватым светом вставало марево того места, куда уезжал теперь на работу «офицер Эрих». Манька уже привыкла засыпать лишь тогда, когда раздастся стук открываемой в полночь двери и мягкие шаги проследуют в ванную. Она давно перестала опускать светомаскировку, поскольку всегда сидела в полной темноте, да и электричество по ночам давали только предприятиям. Манька сидела и ждала неизвестно чего, сама не замечая, как внимательно прислушивается к ночным звукам, желая услышать только один. Все реже и реже вспоминался ей дом, и самым постыдным было то, что она старалась прятать даже от себя самой – все остывавшее желание возвращаться. Она смотрела на свои руки, не испорченные даже каждодневной стиркой, гладила легкое, льнущее к телу белье, и ей не хотелось идти за трактором, подбирая колоски до гула в наклоненной голове или, впрягаясь в борону так, что к вечеру немели спина и ноги, окучивать картофель, а потом, еле живой от работы, возвращаться в тесный нечистый дом и есть невкусную и однообразную пищу. За два года в Эсслингене Манька поняла, что всякий труд должен обязательно приносить плоды и вознаграждаться. Пугала не тяжесть труда, ожидавшего ее дома, а его откровенная бессмысленность. То, что возвращение будет, и будет уже скоро, она чуяла всем своим безошибочным инстинктом сидящего в клетке зверька: Маргерит уже давно не повышала на нее голоса и все больше отдавала своих вещей, которые Манька с крестьянским практицизмом не носила, а складывала в самодельный ящик под кроватью, а «офицер Эрих», к обволакивавшему ее сладкому ужасу, все чаще смотрел на нее за завтраком долгим, печальным и словно ничего не видевшим взглядом.
Неожиданно внимание ее привлек идущий откуда-то ровный гул, как будто вдалеке шла большая человеческая толпа. Манька, любопытная ко всему, забыв, что сидит только в нижней юбке и накинутой на плечи рубашке, открывающей вечерней прохладе ее готовые лопнуть от малейшего прикосновения острые девичьи груди, свесилась из окна, пытаясь определить, что происходит. Через несколько минут в начале Хайгетштрассе появились два солдата с автоматами наизготовку, а за ними потянулась колонна людей в незнакомых Маньке мундирах, ботинках с высокими шнурованными голенищами, маленьких, на самые брови натянутых беретах, а некоторые шли и вовсе в скрипевших кожей летных комбинезонах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72