У меня мясо хорошее, повезло сегодня, тушку приличную завезли, – я тесто раскатаю, пельмени сделаю. А сейчас пока ветчинкой зажуем, сосиски отварю. Огурчики есть малосольные, ты любишь такие – в мизинчик, с хрустом…
Радостное волнение, приподнятость от Володькиных внезапных появлений всегда красили Клавку, делали ее привлекательной, очень даже недурной собой; скрадывались изъяны ее внешности – маленький вздернутый носик, мелкие редкие зубы, слишком выдвинутый вперед лоб, все искупали блеск ее темных, а при электричестве – совсем черных, круглых, как две вишни, глаз, ямочки на щеках и подбородке, глянцевитые, с каштановой искрой волосы, собранные в высокую, многоэтажную башню. Они были слишком густы и обильны, чтобы вырасти на одной человеческой голове, изощренный женский глаз мигом определил бы, что это парик, синтетическое волокно, модное в современной косметике. Но мужчины не постигали этой уловки. Не постигал ее и Володька. Для его глаз Клавка была совсем еще молодая, свежая женщина, хотя ей было уже за тридцать, дважды она выходила замуж, дважды разводилась и где-то в деревне, у матери, воспитывался ее семилетний сын. В жизни ее были еще какие-то мужчины, связанные с ними истории, неудачные попытки обзавестись семьей, склеить личную судьбу. Володька не вызнавал эти подробности. Все равно полной правды Клавка не расскажет, да и на что ему эту правду знать? Ему было вполне достаточно того, как Клавка каждый раз его встречает, того, что он находит у нее, как она старается ради него – как далеко не каждая законная жена старается для своего мужа. А больше ничего ему не надо было, ни о чем другом он не задумывался. Вот если бы он собирался на ней жениться! Тогда прошлое ее – замужества, связи, разрывы, ребенок – имело бы для него значение и интерес. Но жениться он не собирался, несмотря на то, что Клавка упорно этого добивалась, всё ее обихаживание происходило из-за этого, несмотря на все удобства и выгоды, которые он приобрел бы с такой женитьбой. Клавке же он об этом не говорил ни прямо, ни косвенно. Сказать – разрушить ее надежды, все оборвать. Пусть думает, что это у них еще может состояться.
– А у меня, между прочим, предчувствие про тебя было, – тараторила Клавка. – Правду говорят – сердце вещун. Сколько разов я про себя замечала: как с тобой свидеться, так я заранее как сама не своя хожу – и словно подо мною не земля, а пух лебяжий… Обратно едем, Витёк говорит – давай на этот хутор завернем, тут один дед из Воронежа с пасекой стал, я ему ульи перевозил, он не рассчитался еще, рамку с медом из улья даст… А я – ну вот чувствую, что надо мне домой скорей, словно мне на ухо кто нашептывает… Жми, говорю, Витёк, после к деду заедешь, мед еще слаже покажется, – милый мой меня дожидается, понимаешь, говорю, сердце мне весть подает…
Володька слушал рассеянно, со снисходительной улыбкой. Клавка, ясно, врала, каждый раз она рассказывала какую-нибудь схожую байку про свои предчувствия, ожидания, чтобы сделать ему приятное, показать, что она живет мыслями только о нем, мечтами о встречах.
Самогонка в этот раз была не простая – настоянная на тархуне. Целый пучок зеленых травинок просвечивал сквозь стекло большой литровой бутылки из-под молока.
Все на столе было уже готово, но прежде чем налить в стаканы, Клавка щелкнула кнопками радиолы, включила музыку, чтоб удовольствие было совсем полным, как в ресторане.
У Володьки уже слюна бежала из-под языка – так аппетитна была выставленная Клавкой на столе еда, так вожделенно-приманчив был прозрачный как слеза самогон.
– Ну, вздрогнем! – сказал он, беря граненый стакан, налитый Клавкой до краев. Себе она тоже налила, но не столько – половину.
Чокнулись. Володька на секунду задержал на весу руку со стаканом, выдохнул из себя воздух. Пить он не любил. Он любил то, что наступает спустя некоторое время после спиртного: ощущение легкости и силы во всем теле, беззаботности, уверенности, довольства собой, – когда отлетают все тягости жизни, только что, до стопки, до стакана, еще пригнетавшие своим присутствием, памятью о них, и сразу словно разгибаешься, приятно, освобожденно вырастаешь и чувствуешь себя таким, каким всегда хочется чувствовать и видеть: и умным, и безгрешным, и во всем правым. Но самый момент поглощения водки был ему отвратен, он преодолевал себя, насиловал – вздыхал, останавливал дыхание, как человек, который бросается в холодную воду или которому предстоит нечто донельзя противное его естеству, а выпив, зажмуривал глаза, сморщивался, еще шумней, во всю грудь, вздыхал и слепо тянулся рукой, искал закуску – огурец или помидор. И только через минуту-другую, когда внутри появлялось все сильнее разгорающееся тепло, для него наступало блаженство.
У Клавки мигом заалели щеки, красными пятнами покрылся лоб.
– Я уже пьяная, – смеясь, сказала она, блестя ярче прежнего глазами. – Я теперь и пельмени не слеплю.
Володька усмехался, – Клавка играла; сколько она в действительности может выпить и не запьянеть – это он знал.
– Что ж ты о себе ничего не расскажешь? Как жизнь идет, как работа? Приехал-то чего, дела какие иль по мне соскучился?
Последнюю фразу Клавка произнесла с вызовом, ей хотелось слышать от Володьки о его чувствах к ней. Как многие женщины, про себя она не верила в такие слова, но тем не менее хотела их слышать, хотела, чтобы их произносили почаще, ворковали над ее ухом нежно, ласкательно, как в некоторых кинофильмах; Клавка млела и умилялась от таких сцен, даже слезы капали из ее глаз. Володька же не баловал ее ласковыми словами, он вообще их не говорил, будто не знал ни одного такого слова, – даже в постели, когда самое время для нежности, воркования. Эта его сухость вызывала у Клавки досаду, порою даже злость.
– Допустим, соскучился, – с не сходящей с его губ усмешкой ответил Володька, будто говоря это только в шутку и не скрывая ее. С Клавкой он всегда держался так – без серьезности, свысока, снисходительно, точно одаривая ее своими посещениями и тем, что позволял Клавке любить себя, угощать, хлопотать возле него. Чтоб не зазнавалась, не вообразила, что он уже у нее в плену. С женщинами, как учили его товарищи постарше, только так и надо, не то сразу попадешь в капкан. – А жизнь, работа… – с ленцой, неохотно, растягивая слова, проговорил он медленно, с набитым ртом. – Чего про это рассказывать? Жизнь как жизнь, работа как работа, – нормально. Уборка вот скоро, придется вкалывать… Тогда уж не вырвешься, до самого конца.
– Я сама к тебе приеду! – смеясь, пообещала раскрасневшаяся Клавка.
– Я те приеду! – хмуро сказал Володька. – И так языками молотят больше, чем след…
– Ну и пусть молотят. Чего тебе бояться? Иль ты не вольный казак, жена с тебя отчета может спросить?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79
Радостное волнение, приподнятость от Володькиных внезапных появлений всегда красили Клавку, делали ее привлекательной, очень даже недурной собой; скрадывались изъяны ее внешности – маленький вздернутый носик, мелкие редкие зубы, слишком выдвинутый вперед лоб, все искупали блеск ее темных, а при электричестве – совсем черных, круглых, как две вишни, глаз, ямочки на щеках и подбородке, глянцевитые, с каштановой искрой волосы, собранные в высокую, многоэтажную башню. Они были слишком густы и обильны, чтобы вырасти на одной человеческой голове, изощренный женский глаз мигом определил бы, что это парик, синтетическое волокно, модное в современной косметике. Но мужчины не постигали этой уловки. Не постигал ее и Володька. Для его глаз Клавка была совсем еще молодая, свежая женщина, хотя ей было уже за тридцать, дважды она выходила замуж, дважды разводилась и где-то в деревне, у матери, воспитывался ее семилетний сын. В жизни ее были еще какие-то мужчины, связанные с ними истории, неудачные попытки обзавестись семьей, склеить личную судьбу. Володька не вызнавал эти подробности. Все равно полной правды Клавка не расскажет, да и на что ему эту правду знать? Ему было вполне достаточно того, как Клавка каждый раз его встречает, того, что он находит у нее, как она старается ради него – как далеко не каждая законная жена старается для своего мужа. А больше ничего ему не надо было, ни о чем другом он не задумывался. Вот если бы он собирался на ней жениться! Тогда прошлое ее – замужества, связи, разрывы, ребенок – имело бы для него значение и интерес. Но жениться он не собирался, несмотря на то, что Клавка упорно этого добивалась, всё ее обихаживание происходило из-за этого, несмотря на все удобства и выгоды, которые он приобрел бы с такой женитьбой. Клавке же он об этом не говорил ни прямо, ни косвенно. Сказать – разрушить ее надежды, все оборвать. Пусть думает, что это у них еще может состояться.
– А у меня, между прочим, предчувствие про тебя было, – тараторила Клавка. – Правду говорят – сердце вещун. Сколько разов я про себя замечала: как с тобой свидеться, так я заранее как сама не своя хожу – и словно подо мною не земля, а пух лебяжий… Обратно едем, Витёк говорит – давай на этот хутор завернем, тут один дед из Воронежа с пасекой стал, я ему ульи перевозил, он не рассчитался еще, рамку с медом из улья даст… А я – ну вот чувствую, что надо мне домой скорей, словно мне на ухо кто нашептывает… Жми, говорю, Витёк, после к деду заедешь, мед еще слаже покажется, – милый мой меня дожидается, понимаешь, говорю, сердце мне весть подает…
Володька слушал рассеянно, со снисходительной улыбкой. Клавка, ясно, врала, каждый раз она рассказывала какую-нибудь схожую байку про свои предчувствия, ожидания, чтобы сделать ему приятное, показать, что она живет мыслями только о нем, мечтами о встречах.
Самогонка в этот раз была не простая – настоянная на тархуне. Целый пучок зеленых травинок просвечивал сквозь стекло большой литровой бутылки из-под молока.
Все на столе было уже готово, но прежде чем налить в стаканы, Клавка щелкнула кнопками радиолы, включила музыку, чтоб удовольствие было совсем полным, как в ресторане.
У Володьки уже слюна бежала из-под языка – так аппетитна была выставленная Клавкой на столе еда, так вожделенно-приманчив был прозрачный как слеза самогон.
– Ну, вздрогнем! – сказал он, беря граненый стакан, налитый Клавкой до краев. Себе она тоже налила, но не столько – половину.
Чокнулись. Володька на секунду задержал на весу руку со стаканом, выдохнул из себя воздух. Пить он не любил. Он любил то, что наступает спустя некоторое время после спиртного: ощущение легкости и силы во всем теле, беззаботности, уверенности, довольства собой, – когда отлетают все тягости жизни, только что, до стопки, до стакана, еще пригнетавшие своим присутствием, памятью о них, и сразу словно разгибаешься, приятно, освобожденно вырастаешь и чувствуешь себя таким, каким всегда хочется чувствовать и видеть: и умным, и безгрешным, и во всем правым. Но самый момент поглощения водки был ему отвратен, он преодолевал себя, насиловал – вздыхал, останавливал дыхание, как человек, который бросается в холодную воду или которому предстоит нечто донельзя противное его естеству, а выпив, зажмуривал глаза, сморщивался, еще шумней, во всю грудь, вздыхал и слепо тянулся рукой, искал закуску – огурец или помидор. И только через минуту-другую, когда внутри появлялось все сильнее разгорающееся тепло, для него наступало блаженство.
У Клавки мигом заалели щеки, красными пятнами покрылся лоб.
– Я уже пьяная, – смеясь, сказала она, блестя ярче прежнего глазами. – Я теперь и пельмени не слеплю.
Володька усмехался, – Клавка играла; сколько она в действительности может выпить и не запьянеть – это он знал.
– Что ж ты о себе ничего не расскажешь? Как жизнь идет, как работа? Приехал-то чего, дела какие иль по мне соскучился?
Последнюю фразу Клавка произнесла с вызовом, ей хотелось слышать от Володьки о его чувствах к ней. Как многие женщины, про себя она не верила в такие слова, но тем не менее хотела их слышать, хотела, чтобы их произносили почаще, ворковали над ее ухом нежно, ласкательно, как в некоторых кинофильмах; Клавка млела и умилялась от таких сцен, даже слезы капали из ее глаз. Володька же не баловал ее ласковыми словами, он вообще их не говорил, будто не знал ни одного такого слова, – даже в постели, когда самое время для нежности, воркования. Эта его сухость вызывала у Клавки досаду, порою даже злость.
– Допустим, соскучился, – с не сходящей с его губ усмешкой ответил Володька, будто говоря это только в шутку и не скрывая ее. С Клавкой он всегда держался так – без серьезности, свысока, снисходительно, точно одаривая ее своими посещениями и тем, что позволял Клавке любить себя, угощать, хлопотать возле него. Чтоб не зазнавалась, не вообразила, что он уже у нее в плену. С женщинами, как учили его товарищи постарше, только так и надо, не то сразу попадешь в капкан. – А жизнь, работа… – с ленцой, неохотно, растягивая слова, проговорил он медленно, с набитым ртом. – Чего про это рассказывать? Жизнь как жизнь, работа как работа, – нормально. Уборка вот скоро, придется вкалывать… Тогда уж не вырвешься, до самого конца.
– Я сама к тебе приеду! – смеясь, пообещала раскрасневшаяся Клавка.
– Я те приеду! – хмуро сказал Володька. – И так языками молотят больше, чем след…
– Ну и пусть молотят. Чего тебе бояться? Иль ты не вольный казак, жена с тебя отчета может спросить?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79