Как Михаилу, так и дочери он не стал бы препятствовать в ее намерениях и планах насчет дальнейшей своей судьбы: пусть поступает, как хочет, как считает нужным, ей жить, а им с матерью довольно и того, что долг свой они выполнили – вырастили ее, выкормили, помогли получить диплом.
Решение свое Люба приняла, не объявляя о причинах, даже без всяких на этот счет слов, тихо, молчком. Петр Васильевич даже не сразу понял ее. А когда понял, уразумел, что это сказалась дочерняя привязанность, что это она не о себе, а о них подумала – хоть и на ногах они еще с матерью и вроде бы в полной силе, а все-таки уже стары и трудно, пусто им будет одним, – то этот поступок Любы отозвался в нем таким взрывом нежной, благодарной любви к ней, Словно бы то, что прежде было у него к дочери, это была еще не любовь, а полюбил он ее по-настоящему только вот теперь…
Сложением своим Люба не походила на деревенскую: всегда была тоненькая, легкая, мать даже опасалась посылать ее с ведрами к колодцу: несет их на коромысле, изогнется вся в стане – глядеть со стороны страшно: переломится… Привычки у нее тоже были не деревенские. Как будто кто-то учил ее этому. А ведь никто не учил, не воспитывал ее так – природа, видать, в нее сама вложила. Не сказать, что она чуралась деревенского труда, нет, – с детства умела делать всю крестьянскую, домашнюю работу, не ленилась, ни от чего не отказывалась, ходила за скотиной. Словом, как все ее сверстницы. А никогда не выскочит на улицу неряшливой, абы как одетой, босой, непричесанной… В Моршанске за годы ученья она еще больше привыкла к опрятности, порядку. Научилась одеваться красиво – по-модному, как на картинках рисуют. Моршанск – не чета их райцентру, все же город, там и улицы в асфальте, образованных людей много, – там было где всему этому научиться. К тому же и техникум Любин не какой-нибудь был – работников культурного фронта готовили… Все свои наряды Люба шила сама – и платья, и блузки, и костюмчики. Из дешевого материала, почти из ничего, задаром, а сделает – и выходит вещь, как самая дорогая. Когда Петру Васильевичу случалось видеть, как идет Люба по их деревенской улице на работу, причесанная гладко, ото лба назад, волосок к волоску, в кремовых паутинных чулочках, в белой глаженой кофточке, в костюмчике из шерстяной ткани, от которого она еще более стройна, тонка, изящна, или как в библиотеке, среди полок с книгами, говорит она с читателями, а среди них и школьные учителя, и колхозные агрономы, и все ей книги известны, и с каждым она может обстоятельно поговорить, и ее уважают, почтительно обращаются по имени-отчеству – Любовь Петровна – он тайком, про себя, любовался ею с тихим умилительным чувством, и ему не верилось, что это он, человек тяжелого, грязного труда, всю жизнь имевший дело с землей, с грубым железам, всегда с черными, не отмываемыми никакой баней руками, сумел вырастить такую дочь…
Этому его чувству к дочери, с тайной гордостью, тайным любованием ею, пришлось крепко страдать, когда несколько лет назад она вышла замуж, за местного, деревенского – Володьку Гудошникова, тракториста, а через недолгое время добрая, уступчивая, терпеливая Люба набралась решимости и, невзирая на стыд перед односельчанами, на их пересуды, ушла от Володьки назад, в родительский дом, с двумя малыми пацанами. Это случилось уже после смерти Анастасии Максимовны, и Петру Васильевичу было даже очень кстати, что вернулась Люба, что в доме появилась хозяйка и отпала ему нужда заводить кого-то для присмотра за домом, для стирки и стряпни. Но он нисколько не обрадовался этому, испытал только обиду за Любу, может быть, даже сильней, чем переживала она сама. Оттого, что не заслужила она, чтоб так у нее получилось, что без всякой ее вины поковеркана, испорчена у нее жизнь – и уже непоправимо, навсегда…
Деревенская молва устами бабок, выходящих вечерами полузгать семечки на скамейках у калиток, в такого рода историях всегда осуждала свою сестру – женщину. Осуждала она и Любу: дескать, мужа такого еще поискать надо, льет в меру, почетный передовик, с доски его фамилия не сходит, а уж заработки гребет – как никто в колхозе. Чего ей еще надо, строптива больно, и все, много об себе понимает.
Петр Васильевич знал, что оттолкнуло Любу от Володьки. Не надо было вообще им сходиться, слишком они разные, далекие друг от друга. Володька в школе учился едва-едва, не дотянул до конца – бросил. И с тех пор ни одной книжки в руки не взял. Пришел из армии – шофером работал. Калымить стал. ГАИ его раз с «левым» грузом засекла, другой. А на третий – отобрали права. Тогда он подался в механизаторы, на трактор. Вечно неумытый, в облепленных грязью сапогах, в провонявшем соляркой комбинезоне. И в будни такой, и в праздники. Не шибко привлекательный кавалер… Но за кого выйдешь в деревне-то? Других нет. Учительниц молодых пришлют, год, от силы – два, и бегут. И квартиры у них хорошие, в отдельных коттеджах, и школа-картинка, построенная по самому последнему образцу… Не находят тут по себе, жить дальше – значит, одинокой оставаться. А женщине семьи хочется, детей хочется. И Любе хотелось. Сначала ждала, а потом и выбирать уже некогда, возраст не девичий, к тридцати идет… Вот и развела их грубость Володькина. Грубость слов, обращения, вздорная заносчивость: «Как сказал – так и будет, я муж, мое слово главное!..» Особенно почему-то выводили из себя Володьку образованность Любы, ее привычка к чистоте, порядку. Это он воспринимал как что-то оскорбительное для себя, и спесивая его натура не могла смириться. Выпивший, он начинал куражливо Любе кричать:
– Ты ученая, я неученый, ладно! Я и такой получше вас, ученых, проживу. Ты вот диплом имеешь – а что? Шестьдесят пять рублей в месяц – вот вся твоя цена! А я двести сорок в среднем. А за уборку в прошлом году, за двадцать четыре дня, – тыщу восемьсот! Да из Ульяновской области тыщу двести привез. Три. Захочу – у меня что хошь будет! «Москвич», «Волга»! А ты вот как на шестьдесят пять присохла – так и будешь век сидеть со своими книжками. От культуры твоей ни обуться, ни одеться, ни выпить, ни закусить…
Как было объяснить бабкам, что одного заработка мало еще, чтоб семье в ладу да в мире жить!.. Никто из уличных судей, говорух, такого объяснения и не принял бы, наоборот, напали бы на Петра Васильевича: ну и правильно, мужик в доме голова, он главный работник, значит, за ним и слово, к нему надо прилаживаться, по его шагу равняться… Подумаешь, взгляды разные, ерунда какая! Ну и осталась теперь одна. Он-то себе баб сколько угодно найдет, парень молодой, здоровый, самостоятельный, на такого любая кинется, а вот пусть теперь она попробует себе мужа сыскать, с дитями…
И Петру Васильевичу оставалось только тихо и безучастно жалеть Любу, не в силах что-либо поправить в ее семейном разладе, как-либо ей пособить…
Люба запыхалась – так она спешила, так тяжела была ее сумка, с таким волнением шла она к отцу, и когда подошла – ни она, ни Петр Васильевич даже не смогли сначала ничего сказать друг другу от силы чувств, что были в душе у каждого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79
Решение свое Люба приняла, не объявляя о причинах, даже без всяких на этот счет слов, тихо, молчком. Петр Васильевич даже не сразу понял ее. А когда понял, уразумел, что это сказалась дочерняя привязанность, что это она не о себе, а о них подумала – хоть и на ногах они еще с матерью и вроде бы в полной силе, а все-таки уже стары и трудно, пусто им будет одним, – то этот поступок Любы отозвался в нем таким взрывом нежной, благодарной любви к ней, Словно бы то, что прежде было у него к дочери, это была еще не любовь, а полюбил он ее по-настоящему только вот теперь…
Сложением своим Люба не походила на деревенскую: всегда была тоненькая, легкая, мать даже опасалась посылать ее с ведрами к колодцу: несет их на коромысле, изогнется вся в стане – глядеть со стороны страшно: переломится… Привычки у нее тоже были не деревенские. Как будто кто-то учил ее этому. А ведь никто не учил, не воспитывал ее так – природа, видать, в нее сама вложила. Не сказать, что она чуралась деревенского труда, нет, – с детства умела делать всю крестьянскую, домашнюю работу, не ленилась, ни от чего не отказывалась, ходила за скотиной. Словом, как все ее сверстницы. А никогда не выскочит на улицу неряшливой, абы как одетой, босой, непричесанной… В Моршанске за годы ученья она еще больше привыкла к опрятности, порядку. Научилась одеваться красиво – по-модному, как на картинках рисуют. Моршанск – не чета их райцентру, все же город, там и улицы в асфальте, образованных людей много, – там было где всему этому научиться. К тому же и техникум Любин не какой-нибудь был – работников культурного фронта готовили… Все свои наряды Люба шила сама – и платья, и блузки, и костюмчики. Из дешевого материала, почти из ничего, задаром, а сделает – и выходит вещь, как самая дорогая. Когда Петру Васильевичу случалось видеть, как идет Люба по их деревенской улице на работу, причесанная гладко, ото лба назад, волосок к волоску, в кремовых паутинных чулочках, в белой глаженой кофточке, в костюмчике из шерстяной ткани, от которого она еще более стройна, тонка, изящна, или как в библиотеке, среди полок с книгами, говорит она с читателями, а среди них и школьные учителя, и колхозные агрономы, и все ей книги известны, и с каждым она может обстоятельно поговорить, и ее уважают, почтительно обращаются по имени-отчеству – Любовь Петровна – он тайком, про себя, любовался ею с тихим умилительным чувством, и ему не верилось, что это он, человек тяжелого, грязного труда, всю жизнь имевший дело с землей, с грубым железам, всегда с черными, не отмываемыми никакой баней руками, сумел вырастить такую дочь…
Этому его чувству к дочери, с тайной гордостью, тайным любованием ею, пришлось крепко страдать, когда несколько лет назад она вышла замуж, за местного, деревенского – Володьку Гудошникова, тракториста, а через недолгое время добрая, уступчивая, терпеливая Люба набралась решимости и, невзирая на стыд перед односельчанами, на их пересуды, ушла от Володьки назад, в родительский дом, с двумя малыми пацанами. Это случилось уже после смерти Анастасии Максимовны, и Петру Васильевичу было даже очень кстати, что вернулась Люба, что в доме появилась хозяйка и отпала ему нужда заводить кого-то для присмотра за домом, для стирки и стряпни. Но он нисколько не обрадовался этому, испытал только обиду за Любу, может быть, даже сильней, чем переживала она сама. Оттого, что не заслужила она, чтоб так у нее получилось, что без всякой ее вины поковеркана, испорчена у нее жизнь – и уже непоправимо, навсегда…
Деревенская молва устами бабок, выходящих вечерами полузгать семечки на скамейках у калиток, в такого рода историях всегда осуждала свою сестру – женщину. Осуждала она и Любу: дескать, мужа такого еще поискать надо, льет в меру, почетный передовик, с доски его фамилия не сходит, а уж заработки гребет – как никто в колхозе. Чего ей еще надо, строптива больно, и все, много об себе понимает.
Петр Васильевич знал, что оттолкнуло Любу от Володьки. Не надо было вообще им сходиться, слишком они разные, далекие друг от друга. Володька в школе учился едва-едва, не дотянул до конца – бросил. И с тех пор ни одной книжки в руки не взял. Пришел из армии – шофером работал. Калымить стал. ГАИ его раз с «левым» грузом засекла, другой. А на третий – отобрали права. Тогда он подался в механизаторы, на трактор. Вечно неумытый, в облепленных грязью сапогах, в провонявшем соляркой комбинезоне. И в будни такой, и в праздники. Не шибко привлекательный кавалер… Но за кого выйдешь в деревне-то? Других нет. Учительниц молодых пришлют, год, от силы – два, и бегут. И квартиры у них хорошие, в отдельных коттеджах, и школа-картинка, построенная по самому последнему образцу… Не находят тут по себе, жить дальше – значит, одинокой оставаться. А женщине семьи хочется, детей хочется. И Любе хотелось. Сначала ждала, а потом и выбирать уже некогда, возраст не девичий, к тридцати идет… Вот и развела их грубость Володькина. Грубость слов, обращения, вздорная заносчивость: «Как сказал – так и будет, я муж, мое слово главное!..» Особенно почему-то выводили из себя Володьку образованность Любы, ее привычка к чистоте, порядку. Это он воспринимал как что-то оскорбительное для себя, и спесивая его натура не могла смириться. Выпивший, он начинал куражливо Любе кричать:
– Ты ученая, я неученый, ладно! Я и такой получше вас, ученых, проживу. Ты вот диплом имеешь – а что? Шестьдесят пять рублей в месяц – вот вся твоя цена! А я двести сорок в среднем. А за уборку в прошлом году, за двадцать четыре дня, – тыщу восемьсот! Да из Ульяновской области тыщу двести привез. Три. Захочу – у меня что хошь будет! «Москвич», «Волга»! А ты вот как на шестьдесят пять присохла – так и будешь век сидеть со своими книжками. От культуры твоей ни обуться, ни одеться, ни выпить, ни закусить…
Как было объяснить бабкам, что одного заработка мало еще, чтоб семье в ладу да в мире жить!.. Никто из уличных судей, говорух, такого объяснения и не принял бы, наоборот, напали бы на Петра Васильевича: ну и правильно, мужик в доме голова, он главный работник, значит, за ним и слово, к нему надо прилаживаться, по его шагу равняться… Подумаешь, взгляды разные, ерунда какая! Ну и осталась теперь одна. Он-то себе баб сколько угодно найдет, парень молодой, здоровый, самостоятельный, на такого любая кинется, а вот пусть теперь она попробует себе мужа сыскать, с дитями…
И Петру Васильевичу оставалось только тихо и безучастно жалеть Любу, не в силах что-либо поправить в ее семейном разладе, как-либо ей пособить…
Люба запыхалась – так она спешила, так тяжела была ее сумка, с таким волнением шла она к отцу, и когда подошла – ни она, ни Петр Васильевич даже не смогли сначала ничего сказать друг другу от силы чувств, что были в душе у каждого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79