Ему хотелось спросить, что нашли у него, но женщина-рентгенолог писала при красноватом свете за столам, Петр Васильевич сробел отрывать ее от дела.
Медсестра Шура – точно Петр Васильевич был уже так плох, что не сумел бы дойти сам, упал бы по дороге, – проводила его к Виктору Валентиновичу в кабинет. Там был на приеме больной – счетовод райпотребсоюза Хрюкин. Пока он одевался, получал от Виктора Валентиновича рецепты и выслушивал, как и когда пить порошки, Петр Васильевич сидел у двери, на стуле.
Хрюкин ушел. Виктор Валентинович положил в стопку его больничную карточку, поднял на Петра Васильевича светло-голубые, как бы даже веселые глаза.
– Вот какое дело, Петр Васильевич… – сказал молодой доктор так, будто ему предстояло сообщить такое, что будет Петру Васильевичу только приятно. – Придется вам в больнице немного полежать… Не будем это откладывать, прямо сейчас вас и положим… Как, согласны?
Петр Васильевич, совсем не ожидавший от доктора таких слов, противоречащих его веселому тону и веселому, ясному выражению глаз, того, что так обернется его посещение больницы, опешил и растерялся.
– Как же это… Прям так вот… Дома бы предупредить надо, дочке сказать… На работе я только на день отпросился…
– Дочке мы сообщим, позвоним отсюда, и председателю вашему позвоним, насчет этого волноваться не стоит. Койка сейчас есть свободная, понимаете? А то проволыните день-другой – не будет койки, придется тогда ждать…
Про это Петр Васильевич слыхивал не раз – как дожидаются больные очереди, чтобы лечь на лечение. Хоть больница и новая, построили ее просторно, широко, а мест в ней все же не хватает – не по потребностям района оказалась.
– А надолго?
– Там посмотрим.
Тело Петра Васильевича под рубашкой покрылось испариной. На язык просилось сказать Виктору Валентиновичу: зачем же в больницу, ведь не так уж ему худо, может, порошки он просто попьет, как счетовод Хрюкин, да и обойдется?
– Надо, Петр Васильевич, надо… – как бы читая в мыслях у Петра Васильевича и опережая его слова, с мягкой, неотразимой настойчивостью сказал Виктор Валентинович. – Не надо бы – не предлагал.
Веселого блеска уже не было в глазах доктора. Теперь Петр Васильевич видел в них одну серьезность.
– Неужто так шибко застудился?
– И застудились, и кое-что еще… Словом, полечиться вам надо. Полежите, поисследуем вас. – Виктор Валентинович помолчал малость. – Может, операцию придется сделать…
– Вот даже как! – не спросил – для одного лишь себя произнес Петр Васильевич.
– Вы заранее не переживайте, может, еще и не понадобится, – успокоил Виктор Валентинович. – Покажем вас специалистам из города, – как они решат…
– А если – решат?
– Ну, если будут настаивать… Ну вот, вы уже и запаниковали! Зря! Да не думайте об этом пока, выбросьте из головы, это я так ведь сказал, лишь в порядке чистого предположения…
Как многим людям, далеким от медицины, Петру Васильевичу не казались большой важностью болезни, от которых лечат лекарствами – пилюлями, порошками. Но слово «операция» всегда пугало его, заставляло внутренне сжаться. За этим словом были жизнь и смерть, их роковая борьба, высший предел человеческих страданий, боли. Фронтовой госпиталь остался в нем памятью о тех, кого доставляли на операцию, памятью о муках, страшных ранах, увечьях, о безногих и безруких телах. Ему самому делали операцию – и не одну: когда извлекали осколки, щипцами выковыривая их из мяса и с железным звоном бросая в красный от крови таз, и когда у него начиналась газовая гангрена и все бедро его разрезали полосками и оставили так, не зашивая, чтоб из распухшего тела вытекал наружу гной. На операцию везли его жену Анастасию Максимовну три года назад, когда у нее случилось ущемление грыжи; было это в августе, в разгар уборки, не сразу доискались председателя, не сразу нашлась машина; операцию хотя и сделали, но она уже не помогла…
Совсем родниковый холод потек по жилам Петра Васильевича. Не просто рассудком – всем телом, так явственно, как ощущают на себе действие внешних сил – дождя, ветра, навалившейся на плечи тяжести, – Петр Васильевич ощутил, что, хочет он или не хочет, а в судьбе его что-то случилось, она круто ломается в эти мгновения, вот у этого белого докторского стола, сломалась уже непоправимо и невозможно удержать ее от этой перемены, поворота, – о чем бы и как бы ни стал от просить доктора Виктора Валентиновича. Он сник, смирился, как-то сразу упав духом, всем существом своим, и уже покорно дал проделать с собой все, что надо было, чтобы поместить его в больничную палату: коротко отвечал на вопросы о возрасте, месте жительства и прочем, когда заполняли различные карточки, покорно сдал кастелянше свою одежду – серый прорезиненный плащ, ботинки, новый, береженый, в первый раз, потому что не выпадало для этого других подходящих случаев, надетый для поездки в больницу костюм с ярлычком польской фирмы на подкладке. Покорно искупался по указанию сердитой нянечки под тепловатым душем, покорно, безропотно облачился потом в больничную пижаму, хотя брюки оказались ему коротки, выше щиколоток, а куртка – просторной, широкой, сползающей с его худых, острых плеч…
2
Его поместили в старый корпус, в котором располагалась вся районная больница, пока не построили новое здание. Корпус этот – одноэтажный, длинный по фасаду бревенчатый дом с резными наличниками, множеством пристроек, сарайчиков – стоял позади нового здания в старинном парке.
Деревья его подступали к самым окнам, затеняя свет, прямые и ровные, будто гранитные колонны.
Иные из них были неохватно-толсты и все еще отменно могучи, несмотря на видимый свой возраст, вобравший не одно столетие, другие уже дряхлы, дуплисты; век их, что тоже было видно глазу, подходил уже к концу, как случилось это с теми их собратьями, от которых в парке остались только трухлявые пни.
И все-таки, даже такой, поредевший, истоптанный беспризорно забредающей скотиной, неприбранный и неухоженный по недостатку рук в больничном персонале, парк в эту пору весеннего пробуждения все равно был хорош и полон разнообразной красоты. Окружая его, вдоль вала, выкопанного еще крепостными крестьянами, густо белели кусты терновника; с восхода и до заката в них слышался непрерывный гуд пчел, нетерпеливых, сноровисто-жадных после долгой голодной зимовки. На прямоугольных куртинах, пользуясь тем, что древесная листва еще сквозиста, прозрачна и тень ее еще жидка, из земли густо лезла трава, сочная, купоросно-зеленая, пробивая коричневую труху мертвых прошлогодних листьев. В ветвях сновали птицы, облаживали гнезда, тащили веточки, соломины; свист, щелканье, цвиканье – сотни различных звуков, сливаясь воедино, ни на секунду не замолкая, наполняли нагретый, медвяно-пахучий, перламутрово-сверкающий воздух парка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79
Медсестра Шура – точно Петр Васильевич был уже так плох, что не сумел бы дойти сам, упал бы по дороге, – проводила его к Виктору Валентиновичу в кабинет. Там был на приеме больной – счетовод райпотребсоюза Хрюкин. Пока он одевался, получал от Виктора Валентиновича рецепты и выслушивал, как и когда пить порошки, Петр Васильевич сидел у двери, на стуле.
Хрюкин ушел. Виктор Валентинович положил в стопку его больничную карточку, поднял на Петра Васильевича светло-голубые, как бы даже веселые глаза.
– Вот какое дело, Петр Васильевич… – сказал молодой доктор так, будто ему предстояло сообщить такое, что будет Петру Васильевичу только приятно. – Придется вам в больнице немного полежать… Не будем это откладывать, прямо сейчас вас и положим… Как, согласны?
Петр Васильевич, совсем не ожидавший от доктора таких слов, противоречащих его веселому тону и веселому, ясному выражению глаз, того, что так обернется его посещение больницы, опешил и растерялся.
– Как же это… Прям так вот… Дома бы предупредить надо, дочке сказать… На работе я только на день отпросился…
– Дочке мы сообщим, позвоним отсюда, и председателю вашему позвоним, насчет этого волноваться не стоит. Койка сейчас есть свободная, понимаете? А то проволыните день-другой – не будет койки, придется тогда ждать…
Про это Петр Васильевич слыхивал не раз – как дожидаются больные очереди, чтобы лечь на лечение. Хоть больница и новая, построили ее просторно, широко, а мест в ней все же не хватает – не по потребностям района оказалась.
– А надолго?
– Там посмотрим.
Тело Петра Васильевича под рубашкой покрылось испариной. На язык просилось сказать Виктору Валентиновичу: зачем же в больницу, ведь не так уж ему худо, может, порошки он просто попьет, как счетовод Хрюкин, да и обойдется?
– Надо, Петр Васильевич, надо… – как бы читая в мыслях у Петра Васильевича и опережая его слова, с мягкой, неотразимой настойчивостью сказал Виктор Валентинович. – Не надо бы – не предлагал.
Веселого блеска уже не было в глазах доктора. Теперь Петр Васильевич видел в них одну серьезность.
– Неужто так шибко застудился?
– И застудились, и кое-что еще… Словом, полечиться вам надо. Полежите, поисследуем вас. – Виктор Валентинович помолчал малость. – Может, операцию придется сделать…
– Вот даже как! – не спросил – для одного лишь себя произнес Петр Васильевич.
– Вы заранее не переживайте, может, еще и не понадобится, – успокоил Виктор Валентинович. – Покажем вас специалистам из города, – как они решат…
– А если – решат?
– Ну, если будут настаивать… Ну вот, вы уже и запаниковали! Зря! Да не думайте об этом пока, выбросьте из головы, это я так ведь сказал, лишь в порядке чистого предположения…
Как многим людям, далеким от медицины, Петру Васильевичу не казались большой важностью болезни, от которых лечат лекарствами – пилюлями, порошками. Но слово «операция» всегда пугало его, заставляло внутренне сжаться. За этим словом были жизнь и смерть, их роковая борьба, высший предел человеческих страданий, боли. Фронтовой госпиталь остался в нем памятью о тех, кого доставляли на операцию, памятью о муках, страшных ранах, увечьях, о безногих и безруких телах. Ему самому делали операцию – и не одну: когда извлекали осколки, щипцами выковыривая их из мяса и с железным звоном бросая в красный от крови таз, и когда у него начиналась газовая гангрена и все бедро его разрезали полосками и оставили так, не зашивая, чтоб из распухшего тела вытекал наружу гной. На операцию везли его жену Анастасию Максимовну три года назад, когда у нее случилось ущемление грыжи; было это в августе, в разгар уборки, не сразу доискались председателя, не сразу нашлась машина; операцию хотя и сделали, но она уже не помогла…
Совсем родниковый холод потек по жилам Петра Васильевича. Не просто рассудком – всем телом, так явственно, как ощущают на себе действие внешних сил – дождя, ветра, навалившейся на плечи тяжести, – Петр Васильевич ощутил, что, хочет он или не хочет, а в судьбе его что-то случилось, она круто ломается в эти мгновения, вот у этого белого докторского стола, сломалась уже непоправимо и невозможно удержать ее от этой перемены, поворота, – о чем бы и как бы ни стал от просить доктора Виктора Валентиновича. Он сник, смирился, как-то сразу упав духом, всем существом своим, и уже покорно дал проделать с собой все, что надо было, чтобы поместить его в больничную палату: коротко отвечал на вопросы о возрасте, месте жительства и прочем, когда заполняли различные карточки, покорно сдал кастелянше свою одежду – серый прорезиненный плащ, ботинки, новый, береженый, в первый раз, потому что не выпадало для этого других подходящих случаев, надетый для поездки в больницу костюм с ярлычком польской фирмы на подкладке. Покорно искупался по указанию сердитой нянечки под тепловатым душем, покорно, безропотно облачился потом в больничную пижаму, хотя брюки оказались ему коротки, выше щиколоток, а куртка – просторной, широкой, сползающей с его худых, острых плеч…
2
Его поместили в старый корпус, в котором располагалась вся районная больница, пока не построили новое здание. Корпус этот – одноэтажный, длинный по фасаду бревенчатый дом с резными наличниками, множеством пристроек, сарайчиков – стоял позади нового здания в старинном парке.
Деревья его подступали к самым окнам, затеняя свет, прямые и ровные, будто гранитные колонны.
Иные из них были неохватно-толсты и все еще отменно могучи, несмотря на видимый свой возраст, вобравший не одно столетие, другие уже дряхлы, дуплисты; век их, что тоже было видно глазу, подходил уже к концу, как случилось это с теми их собратьями, от которых в парке остались только трухлявые пни.
И все-таки, даже такой, поредевший, истоптанный беспризорно забредающей скотиной, неприбранный и неухоженный по недостатку рук в больничном персонале, парк в эту пору весеннего пробуждения все равно был хорош и полон разнообразной красоты. Окружая его, вдоль вала, выкопанного еще крепостными крестьянами, густо белели кусты терновника; с восхода и до заката в них слышался непрерывный гуд пчел, нетерпеливых, сноровисто-жадных после долгой голодной зимовки. На прямоугольных куртинах, пользуясь тем, что древесная листва еще сквозиста, прозрачна и тень ее еще жидка, из земли густо лезла трава, сочная, купоросно-зеленая, пробивая коричневую труху мертвых прошлогодних листьев. В ветвях сновали птицы, облаживали гнезда, тащили веточки, соломины; свист, щелканье, цвиканье – сотни различных звуков, сливаясь воедино, ни на секунду не замолкая, наполняли нагретый, медвяно-пахучий, перламутрово-сверкающий воздух парка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79