Кто-то развернул этот сверток и оставил на книжной полке в дядином кабинете, возле дивана, где он спит, и он с возмущением и со стыдом обнаружил там свою черную тетрадку, которой когда-то завладело воронье, а он считал, что ее давно уже не существует. Эта тетрадь, три открытки и два письма от Марселя — вот все, что осталось у него от сотен и сотен дней, прожитых среди этого безликого стада, под стук колотушек и хлопки линейкой, за стенами, которые окружили его плотным кольцом, когда память его только-только зарождалась.
Галерея поворачивает под прямым углом и чуть дальше упирается в крытую лестницу, крутую и темную, откуда идет черный ход в квартиру Джейн, — лестница спускается вниз, на улочку; а галерея такая узкая, что от дождя не спрячешься, и открытая наугад тетрадь размокает у него на коленях; он перечитывает написанное с удивлением: оказывается, слова могут удержать мгновения, которые никогда не бывают такими отчетливыми и обособленными, как предложения с точками и занятыми. От дождя намокли и его новые штаны, и свитер, в которых он похож на обыкновенного мальчика, и ему это приятно, потому что по его виду можно подумать, что ему иногда разрешают играть и дома.
Вся вторая половина дня ушла на эти покупки: для тети Розы это была настоящая пытка, она без конца что-то прикидывала в уме и поминутно повторяла:
— Да, как ни крути, сударь мой, так все дядино наследство на тебя уйдет!
Раза два-три он удирал от нее побродить по другим отделам, но потом никак не мог оттуда выбраться. Что за гигантский магазин и какое здесь множество разной одежды! Там их каждые две недели выстраивали перед дверью бельевой и, на глазок прикинув размер, выдавали рубаху, чулки и комбинезон: всякий раз вроде бы другие, но рано или поздно к каждому возвращалась уже знакомая рубаха — разве что на ней прибавлялась новая заплата, — но узнать ее можно было хотя бы по тому, в каком месте она была сильнее выношена. Бельевую они звали там магазином, но никаких сюрпризов в этом магазине не бывало. Зато сегодня он был ошеломлен пестротой и разнообразием товаров, не просто ошеломлен, а обескуражен, а потом даже разозлился, потому что надо было примерять одну пару штанов за другой, и с каждой повой парой тетя Роза становилась все нерешительнее и нерешительнее. Наконец, обалдев от всей этой толчеи, он улизнул из магазина подышать воздухом. Тетя Роза отыскала его и ткнула зонтиком в зад:
— Ах ты, бессердечный, настоящий дикарь! Дядя разоряется на тебя, я потеряла целый день, а ты еще удираешь, даже спасибо не сказал! Ведь пока что не решено, останешься ты у нас или нет…
Наконец она остановила свой выбор на темно-синем костюме и нарядных ботинках, от чего пришла в еще большую ярость. Шел дождь, и он впервые в жизни ехал на трамвае, правда без всякого удовольствия, потому что трамвай больше стоял, чем двигался, и был битком набит женщинами, от которых несло потом; за всю дорогу ему так и не удалось сесть и он ничего не увидел в окошко.
В черную тетрадь он записывал приключения Балибу: со страницы на страницу тянулись серии рисунков наподобие комиксов, а под ними текст, порой без начала и без конца и даже не соответствовавший картинкам, потому что рисунки чаще всего не слишком ему удавались, и он рисовал их снова и снова, стараясь сделать покрасивее, а история тем временем шла своим чередом. Даже Балибу никогда не получался у него одинаковым: то толстел, то худел в самом неожиданном месте — особенно неудачной выходила голова, да и лапы вечно были разной длины.
Но главное, черная тетрадь была единственным проявлением его слабости там, какой-то противоестественной, унизительной слабости, недостойной мужчины, почти граничащей с малодушием. Зря он доверился бумаге, потому, что если бы все это осталось лишь у него в голове, то тайна оберегла бы эти мгновения, которыми он мог бы наслаждаться один, не стыдясь, потому что он в любой момент мог бы скрыть от чужих глаз ту нежность, которая была ему заказана. Ведь в тот раз впервые живой человек раздвоился в его сознании не настолько, чтобы его нельзя было признать. Но когда слова попали на бумагу, их прочли другие, и в первую очередь — главное заинтересованное лицо; живой персонаж разрушил воображаемого, а сам он долго мучился от стыда, не мог простить себе отступление от мужских законов чести.
Святая Агнесса! В тетради она называлась не иначе как «принцесса», но даже Свиное Копыто сразу догадалась, кого он имел в виду. Вдобавок он там объяснял для самого себя, как будто в том была нужда, почему Свиное Копыто прозвали именно так: если она собиралась отвесить пощечину кому-нибудь из старших, то сначала стукала его каблуком по косточке на ноге, чтобы он потерял равновесие и не мог удрать. И хотя все отлично знали этот ее прием, он ей почти всегда удавался. В тетради у него не получилось даже связной истории: между записями зияют огромные пустоты, самое важное утрачено, а то, что не утрачено, невозможно понять без объяснений, и проще было бы все прочесть у него в голове, но этого не может никто, даже он сам, через день или уже даже через час, потому что в часе столько минут, а за минуту успевает пробежать столько мыслей, а мысли — это нечто неосязаемое, невидимое, подобно каплям, каждая из которых — еще не вода, и ни одна из них не знает о той, что капнет за ней вслед или капнула секунду назад.
Первые слова в тетрадке совершенно бессмысленные: «Сквозь красную пелену в глазах я сначала увидел ее белую руку, которая тоже была красной, и, когда она дотронулась до моего лба, я ничего не почувствовал, словно рука прошла его насквозь, но это прикосновение показалось мне таким нежным, точно ее пальцы были шелковые».
Дело в том, что тогда он болел корью, лежал в темной комнате, веки у него отяжелели, поэтому рука, даже самая белоснежная, казалась красной. У него был такой сильный жар, что лоб, вернее, вся голова казалась какой-то непомерно огромной, будто заполняла собой всю комнату, от стены до стены, и неудивительно, что ее рука должна была пройти сквозь толщу этого тумана, прежде чем он ощутил нежность прикосновения.
— Это еще ничего, это горячечный бред! — бросила во время судилища Святая Агнесса, но она-то никогда не болела корью и не могла знать, что для него все так и было на самом деле и что сквозь обыденные слова, даже если они плохо вяжутся между собой, порой прорывается правда.
Он начал так потому, что самым первым, самым важным мгновением было именно это неожиданное открытие в разгар его болезни — собственно говоря, болел не он один, корь подхватили сразу десятки мальчиков, словно на них обрушилась некая коллективная кара; и вот тогда, в изоляторе, внезапное открытие — вместо привычной враждебности столь непосредственная дружеская теплота, что это выглядело сказочно-неправдоподобным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Галерея поворачивает под прямым углом и чуть дальше упирается в крытую лестницу, крутую и темную, откуда идет черный ход в квартиру Джейн, — лестница спускается вниз, на улочку; а галерея такая узкая, что от дождя не спрячешься, и открытая наугад тетрадь размокает у него на коленях; он перечитывает написанное с удивлением: оказывается, слова могут удержать мгновения, которые никогда не бывают такими отчетливыми и обособленными, как предложения с точками и занятыми. От дождя намокли и его новые штаны, и свитер, в которых он похож на обыкновенного мальчика, и ему это приятно, потому что по его виду можно подумать, что ему иногда разрешают играть и дома.
Вся вторая половина дня ушла на эти покупки: для тети Розы это была настоящая пытка, она без конца что-то прикидывала в уме и поминутно повторяла:
— Да, как ни крути, сударь мой, так все дядино наследство на тебя уйдет!
Раза два-три он удирал от нее побродить по другим отделам, но потом никак не мог оттуда выбраться. Что за гигантский магазин и какое здесь множество разной одежды! Там их каждые две недели выстраивали перед дверью бельевой и, на глазок прикинув размер, выдавали рубаху, чулки и комбинезон: всякий раз вроде бы другие, но рано или поздно к каждому возвращалась уже знакомая рубаха — разве что на ней прибавлялась новая заплата, — но узнать ее можно было хотя бы по тому, в каком месте она была сильнее выношена. Бельевую они звали там магазином, но никаких сюрпризов в этом магазине не бывало. Зато сегодня он был ошеломлен пестротой и разнообразием товаров, не просто ошеломлен, а обескуражен, а потом даже разозлился, потому что надо было примерять одну пару штанов за другой, и с каждой повой парой тетя Роза становилась все нерешительнее и нерешительнее. Наконец, обалдев от всей этой толчеи, он улизнул из магазина подышать воздухом. Тетя Роза отыскала его и ткнула зонтиком в зад:
— Ах ты, бессердечный, настоящий дикарь! Дядя разоряется на тебя, я потеряла целый день, а ты еще удираешь, даже спасибо не сказал! Ведь пока что не решено, останешься ты у нас или нет…
Наконец она остановила свой выбор на темно-синем костюме и нарядных ботинках, от чего пришла в еще большую ярость. Шел дождь, и он впервые в жизни ехал на трамвае, правда без всякого удовольствия, потому что трамвай больше стоял, чем двигался, и был битком набит женщинами, от которых несло потом; за всю дорогу ему так и не удалось сесть и он ничего не увидел в окошко.
В черную тетрадь он записывал приключения Балибу: со страницы на страницу тянулись серии рисунков наподобие комиксов, а под ними текст, порой без начала и без конца и даже не соответствовавший картинкам, потому что рисунки чаще всего не слишком ему удавались, и он рисовал их снова и снова, стараясь сделать покрасивее, а история тем временем шла своим чередом. Даже Балибу никогда не получался у него одинаковым: то толстел, то худел в самом неожиданном месте — особенно неудачной выходила голова, да и лапы вечно были разной длины.
Но главное, черная тетрадь была единственным проявлением его слабости там, какой-то противоестественной, унизительной слабости, недостойной мужчины, почти граничащей с малодушием. Зря он доверился бумаге, потому, что если бы все это осталось лишь у него в голове, то тайна оберегла бы эти мгновения, которыми он мог бы наслаждаться один, не стыдясь, потому что он в любой момент мог бы скрыть от чужих глаз ту нежность, которая была ему заказана. Ведь в тот раз впервые живой человек раздвоился в его сознании не настолько, чтобы его нельзя было признать. Но когда слова попали на бумагу, их прочли другие, и в первую очередь — главное заинтересованное лицо; живой персонаж разрушил воображаемого, а сам он долго мучился от стыда, не мог простить себе отступление от мужских законов чести.
Святая Агнесса! В тетради она называлась не иначе как «принцесса», но даже Свиное Копыто сразу догадалась, кого он имел в виду. Вдобавок он там объяснял для самого себя, как будто в том была нужда, почему Свиное Копыто прозвали именно так: если она собиралась отвесить пощечину кому-нибудь из старших, то сначала стукала его каблуком по косточке на ноге, чтобы он потерял равновесие и не мог удрать. И хотя все отлично знали этот ее прием, он ей почти всегда удавался. В тетради у него не получилось даже связной истории: между записями зияют огромные пустоты, самое важное утрачено, а то, что не утрачено, невозможно понять без объяснений, и проще было бы все прочесть у него в голове, но этого не может никто, даже он сам, через день или уже даже через час, потому что в часе столько минут, а за минуту успевает пробежать столько мыслей, а мысли — это нечто неосязаемое, невидимое, подобно каплям, каждая из которых — еще не вода, и ни одна из них не знает о той, что капнет за ней вслед или капнула секунду назад.
Первые слова в тетрадке совершенно бессмысленные: «Сквозь красную пелену в глазах я сначала увидел ее белую руку, которая тоже была красной, и, когда она дотронулась до моего лба, я ничего не почувствовал, словно рука прошла его насквозь, но это прикосновение показалось мне таким нежным, точно ее пальцы были шелковые».
Дело в том, что тогда он болел корью, лежал в темной комнате, веки у него отяжелели, поэтому рука, даже самая белоснежная, казалась красной. У него был такой сильный жар, что лоб, вернее, вся голова казалась какой-то непомерно огромной, будто заполняла собой всю комнату, от стены до стены, и неудивительно, что ее рука должна была пройти сквозь толщу этого тумана, прежде чем он ощутил нежность прикосновения.
— Это еще ничего, это горячечный бред! — бросила во время судилища Святая Агнесса, но она-то никогда не болела корью и не могла знать, что для него все так и было на самом деле и что сквозь обыденные слова, даже если они плохо вяжутся между собой, порой прорывается правда.
Он начал так потому, что самым первым, самым важным мгновением было именно это неожиданное открытие в разгар его болезни — собственно говоря, болел не он один, корь подхватили сразу десятки мальчиков, словно на них обрушилась некая коллективная кара; и вот тогда, в изоляторе, внезапное открытие — вместо привычной враждебности столь непосредственная дружеская теплота, что это выглядело сказочно-неправдоподобным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84