И ему никак не удается втиснуть в этот дворик с цветочными горшками автомобиль, похожий на гигантскую черную утку. Но ему нравится этот заброшенный дом, было бы хорошо, если бы здесь бегали дети. Ему только странно, что дядину квартиру он помнил очень ясно, даже как будто под увеличительным стеклом.
Гастон, улыбаясь до ушей, стоит, прислонясь к забору, и терпеливо наблюдает за ним.
— А как дети умирают?
В зеленых глазах Крысы пробегает тень. Он осторожно отодвигает ногами несколько цветочных горшков и садится на гравий.
— Не знаю. Наверно, так же, как взрослые. Как все живое, как цветы например. А в чем дело?
Роясь в своих воспоминаниях, он наткнулся на одно, очень давнее, которое раньше никогда не возникало, хотя все время жило в нем.
— Ты про мою сестренку? Не думай об этом. Все равно ничего не поделаешь.
Гастон явно разочарован его поведением.
— Дом, конечно, запущен, но он мне нравится. Священник говорит, что это один из самых старинных домов в городе, его построили еще во времена индейцев. Представляешь, в ту пору он стоял за городской чертой. Живем-то мы в Квебекском предместье. Раньше здесь дорога на Квебек проходила. Интересно, правда?
— Да нет, я не про твою сестренку. Я вспомнил своего маленького братца.
— Ты же его совсем не знал!
— Верно. Но кто-то сказал мне — не помню точно кто, — что малыш умер в яслях. Ведь ясли — это праздник, Рождество, а оказывается, в яслях умирают новорожденные. Не пойму, зачем рождаются младенцы, которые должны умереть? Уж хуже этого ничего не придумаешь. А дом очень красивый, Гастон, только я совсем его не помню. Для меня он все равно что чужой.
Крыса хватает его за руку и тянет вниз, будто хочет встать с его помощью.
— Ну что, дурашка, будем играть или нет? Зачем думать о том, чего не понимаешь? Может быть, когда будем внутри, ты узнаешь дом. Если бы хоть что-то уцелело из мебели…
Он тащит его в дом, где тоже пахнет сыростью и кошачьей мочой. Штукатурка обвалилась, и сквозь дыры в перегородках видны соседние комнаты. На нижнем этаже уцелела только почерневшая, прикрученная к трубе, раковина, а на верхнем — ванна, полная земли. Комнаты такие тесные, что ему трудно представить себе, как здесь могли поместиться кровати, комоды и вообще целая семья. Гастон пытается его утешить.
— Ничего! А я разве помню себя в четыре года? Полезли на крышу.
— Ты сам из деревни?
— Теперь вот о чем ты стал спрашивать! От твоих вопросов очуметь можно, честное слово!
— Ты же говорил, что отец привез сюда плуг пахать мостовые.
Крыса открывает в потолке небольшой люк, подтянувшись, пролезает в проем и протягивает ему руку. Они оказываются перед оконцем, похожим на собачью конуру, — он уже видел его снизу. Гастон вылезает на крышу: на чердаке он стоять не может, даже согнувшись в три погибели.
— Держись за меня. А то ты в своих башмаках тут же сковырнешься. У меня-то подошвы резиновые.
Он хватает его в охапку и усаживает верхом на конек чердачного окна, где понадежнее.
— Вон я вижу твою колымагу… а учительница, видишь, оделась, платье у нее красное, как мак, и вся твоя улица видна — смотри, сколько на ней столбов, — а до деревни-то далеко… Конца-краю нет этому городу…
Крыса прочно упирается сапогами в бортик крыши и крепко держит его за талию, дыша ему прямо в рот.
— Видишь там две церкви? — говорит Крыса. — Так вот, ваш дом против той, что ближе сюда. Не заблудишься?
— Вот еще! Когда я с тобой шел, я всюду расставлял знаки. Не воображай, что я такой доверчивый!
Гастон отпускает руки и делает вид, будто собирается лезть на чердак.
— О'кэй, поклон от Крысы! Я ухожу, раз ты мне не доверяешь!
— Тоже мне, напугал! Ты что, думаешь, я не научился там лазить по стенам?
Он оглядывается через плечо, а Гастон объясняет ему:
— Вон та большущая красная халупа и есть завод Мольсона. А из этой трубы, что поближе, жженой резиной разит. Рядом с Мольсоном — парк Кэмпбелл. Дети, которые там играют, возвращаются домой черные, как трубочисты, ведь внизу железная дорога.
— Ты мне так и не сказал: ты из деревни?
— А тебе-то что?
— Может, если б ты там остался, ты б не заболел.
— Думаешь, лучше подохнуть от скуки в медвежьем углу? Там до ближайшего соседа за полдня на лошади не доскачешь. Это богом забытая дыра, и, если соседка у тебя уродина, остается только лапу сосать.
Он медленно проводит рукой по глазам, и Пьеро слышит его дыхание, шуршащее, как газетный лист.
— Сеанс продолжается, повернись еще чуточку. Смотри, у твоих великанских штанов есть отличные подтяжки.
Снизу ему казалось, что за этим гигантским окном ничего нет, а выходит, там еще несколько таких же: они упираются лапами в воду, а сверху уложен мост, как-то шиворот-навыворот, и в просветы видна река, в которой отражается небо. Как будто взяли детский зеленый конструктор и построили мост, такой громадный, что, когда он был закончен, его не сумели поставить как следует.
— Это не подтяжки, — говорит он, — а лестницы без этажей, потому что дома-то нету. Ты жил по ту сторону моста?
— Не помню. Очень может быть, потому что отец, когда он наконец понял, что в городе пахать нечего, взял да полез на мост.
— У тебя голова закружилась? Давай спустимся.
Гастон словно ничего не видит, не понимает, где он находится. Он стоит на крыше во весь рост, не держась за окно, заслонив ладонью глаза. Голос у него опять стал злым, и дышит он теперь, как разъяренная кошка.
— Голова у меня никогда не кружится. Не в этом дело. А твои штаны… Тогда было скверное время, все сидели без работы. Они это называли кризисом. Вот так вот. Пошли, мартышка.
— А почему ты сказал про штаны?
— Господи! Сколько можно задавать вопросов, ведь ты цепляешься к каждому слову!
— Если бы ты сам все объяснял, я бы не спрашивал.
— Ладно, слушай! Можешь считать, что это штаны моего отца. Однажды ночью папаша напился до чертиков, а потом — не знаю уж, как ему это удалось, — вскарабкался по твоим лестницам на самый верх. Он ведь не знал, что там нет этажей, и сорвался. Вот тебе и штаны! А теперь слезай, пока я тебя в трубу не спустил.
Они молча возвращаются во двор, и Крыса снова начинает вертеть свою цепь. Вдруг он запускает ее в цветочные горшки, сильно и метко. Пять или шесть горшков разбиваются вдребезги, и еще дюжина падает. Пьеро поднимает цепь и изо всех сил швыряет Крысе под ноги: она, оказывается, гораздо тяжелей, чем он думал.
— Да, придется тебе потренироваться, дурачина. Но ничего, я тебя научу.
— Плевал я на твои крысиные штучки. Зачем ты ее швырял в мои цветы?
— Цветы не твои, и даже дом не твой. Цветы старухины. Она живет под мостом и притаскивает их сюда каждое утро, на солнышко, а вечером забирает. Чистая маньячка. Цветы же ничего не чувствуют!
— Тогда ты просто гад!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Гастон, улыбаясь до ушей, стоит, прислонясь к забору, и терпеливо наблюдает за ним.
— А как дети умирают?
В зеленых глазах Крысы пробегает тень. Он осторожно отодвигает ногами несколько цветочных горшков и садится на гравий.
— Не знаю. Наверно, так же, как взрослые. Как все живое, как цветы например. А в чем дело?
Роясь в своих воспоминаниях, он наткнулся на одно, очень давнее, которое раньше никогда не возникало, хотя все время жило в нем.
— Ты про мою сестренку? Не думай об этом. Все равно ничего не поделаешь.
Гастон явно разочарован его поведением.
— Дом, конечно, запущен, но он мне нравится. Священник говорит, что это один из самых старинных домов в городе, его построили еще во времена индейцев. Представляешь, в ту пору он стоял за городской чертой. Живем-то мы в Квебекском предместье. Раньше здесь дорога на Квебек проходила. Интересно, правда?
— Да нет, я не про твою сестренку. Я вспомнил своего маленького братца.
— Ты же его совсем не знал!
— Верно. Но кто-то сказал мне — не помню точно кто, — что малыш умер в яслях. Ведь ясли — это праздник, Рождество, а оказывается, в яслях умирают новорожденные. Не пойму, зачем рождаются младенцы, которые должны умереть? Уж хуже этого ничего не придумаешь. А дом очень красивый, Гастон, только я совсем его не помню. Для меня он все равно что чужой.
Крыса хватает его за руку и тянет вниз, будто хочет встать с его помощью.
— Ну что, дурашка, будем играть или нет? Зачем думать о том, чего не понимаешь? Может быть, когда будем внутри, ты узнаешь дом. Если бы хоть что-то уцелело из мебели…
Он тащит его в дом, где тоже пахнет сыростью и кошачьей мочой. Штукатурка обвалилась, и сквозь дыры в перегородках видны соседние комнаты. На нижнем этаже уцелела только почерневшая, прикрученная к трубе, раковина, а на верхнем — ванна, полная земли. Комнаты такие тесные, что ему трудно представить себе, как здесь могли поместиться кровати, комоды и вообще целая семья. Гастон пытается его утешить.
— Ничего! А я разве помню себя в четыре года? Полезли на крышу.
— Ты сам из деревни?
— Теперь вот о чем ты стал спрашивать! От твоих вопросов очуметь можно, честное слово!
— Ты же говорил, что отец привез сюда плуг пахать мостовые.
Крыса открывает в потолке небольшой люк, подтянувшись, пролезает в проем и протягивает ему руку. Они оказываются перед оконцем, похожим на собачью конуру, — он уже видел его снизу. Гастон вылезает на крышу: на чердаке он стоять не может, даже согнувшись в три погибели.
— Держись за меня. А то ты в своих башмаках тут же сковырнешься. У меня-то подошвы резиновые.
Он хватает его в охапку и усаживает верхом на конек чердачного окна, где понадежнее.
— Вон я вижу твою колымагу… а учительница, видишь, оделась, платье у нее красное, как мак, и вся твоя улица видна — смотри, сколько на ней столбов, — а до деревни-то далеко… Конца-краю нет этому городу…
Крыса прочно упирается сапогами в бортик крыши и крепко держит его за талию, дыша ему прямо в рот.
— Видишь там две церкви? — говорит Крыса. — Так вот, ваш дом против той, что ближе сюда. Не заблудишься?
— Вот еще! Когда я с тобой шел, я всюду расставлял знаки. Не воображай, что я такой доверчивый!
Гастон отпускает руки и делает вид, будто собирается лезть на чердак.
— О'кэй, поклон от Крысы! Я ухожу, раз ты мне не доверяешь!
— Тоже мне, напугал! Ты что, думаешь, я не научился там лазить по стенам?
Он оглядывается через плечо, а Гастон объясняет ему:
— Вон та большущая красная халупа и есть завод Мольсона. А из этой трубы, что поближе, жженой резиной разит. Рядом с Мольсоном — парк Кэмпбелл. Дети, которые там играют, возвращаются домой черные, как трубочисты, ведь внизу железная дорога.
— Ты мне так и не сказал: ты из деревни?
— А тебе-то что?
— Может, если б ты там остался, ты б не заболел.
— Думаешь, лучше подохнуть от скуки в медвежьем углу? Там до ближайшего соседа за полдня на лошади не доскачешь. Это богом забытая дыра, и, если соседка у тебя уродина, остается только лапу сосать.
Он медленно проводит рукой по глазам, и Пьеро слышит его дыхание, шуршащее, как газетный лист.
— Сеанс продолжается, повернись еще чуточку. Смотри, у твоих великанских штанов есть отличные подтяжки.
Снизу ему казалось, что за этим гигантским окном ничего нет, а выходит, там еще несколько таких же: они упираются лапами в воду, а сверху уложен мост, как-то шиворот-навыворот, и в просветы видна река, в которой отражается небо. Как будто взяли детский зеленый конструктор и построили мост, такой громадный, что, когда он был закончен, его не сумели поставить как следует.
— Это не подтяжки, — говорит он, — а лестницы без этажей, потому что дома-то нету. Ты жил по ту сторону моста?
— Не помню. Очень может быть, потому что отец, когда он наконец понял, что в городе пахать нечего, взял да полез на мост.
— У тебя голова закружилась? Давай спустимся.
Гастон словно ничего не видит, не понимает, где он находится. Он стоит на крыше во весь рост, не держась за окно, заслонив ладонью глаза. Голос у него опять стал злым, и дышит он теперь, как разъяренная кошка.
— Голова у меня никогда не кружится. Не в этом дело. А твои штаны… Тогда было скверное время, все сидели без работы. Они это называли кризисом. Вот так вот. Пошли, мартышка.
— А почему ты сказал про штаны?
— Господи! Сколько можно задавать вопросов, ведь ты цепляешься к каждому слову!
— Если бы ты сам все объяснял, я бы не спрашивал.
— Ладно, слушай! Можешь считать, что это штаны моего отца. Однажды ночью папаша напился до чертиков, а потом — не знаю уж, как ему это удалось, — вскарабкался по твоим лестницам на самый верх. Он ведь не знал, что там нет этажей, и сорвался. Вот тебе и штаны! А теперь слезай, пока я тебя в трубу не спустил.
Они молча возвращаются во двор, и Крыса снова начинает вертеть свою цепь. Вдруг он запускает ее в цветочные горшки, сильно и метко. Пять или шесть горшков разбиваются вдребезги, и еще дюжина падает. Пьеро поднимает цепь и изо всех сил швыряет Крысе под ноги: она, оказывается, гораздо тяжелей, чем он думал.
— Да, придется тебе потренироваться, дурачина. Но ничего, я тебя научу.
— Плевал я на твои крысиные штучки. Зачем ты ее швырял в мои цветы?
— Цветы не твои, и даже дом не твой. Цветы старухины. Она живет под мостом и притаскивает их сюда каждое утро, на солнышко, а вечером забирает. Чистая маньячка. Цветы же ничего не чувствуют!
— Тогда ты просто гад!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84