Он так расчувствовался, что готов отдать длинному Жюстену шарик воску, чтобы тот подправил себе нос. Почему Жюстен до сих пор не вышел на свободу, ведь он старше его, теперь почти взрослого, и Жюстен даже под градом пощечин Свиного Копыта стоял на своем: его отец, мол, священник в Иерусалиме, и доказательство тому — три его безгорбых верблюда, которые пьют только святую воду. Такой отец, понятно, никогда не вызывал сына в приемную на свидание, и длинный Жюстен проводил мучительные воскресения за чтением Ветхого или Нового завета, которые он, не моргнув глазом, швырял куда ни попадя, едва заслышав за стеной шелест автомобильных шин. В приемную вообще-то редко кто заходил: она блистала чистотой и пустотой со своей дюжиной черных соломенных стульев, двумя позолоченными плевательницами и распятием. Жюстен вполне мог обойтись без этих пощечин, но ведь он говорил сущую правду.
И вот в этой самой приемной, холодной, как небытие, его сдали на руки двум полицейским, двум благообразным глухонемым верзилам, и теперь он мнет в руке маленький надушенный платочек и чуть принужденно улыбается, потому что чувствует, что предал Жюстена, чья славная рожа парит над шестью толстыми свечами, поднимаясь все выше и выше, прямо к крылатым младенцам, взирающим на нее, приоткрыв свои ангельские ротики.
Хоть бы какой-нибудь знак подал Голубой Человек, хоть бы дал о себе знать. Непонятное полное молчание. Словно он подвергает его самому страшному в его жизни испытанию, отказывая в поддержке, предоставляя самому разбираться в правилах игры, в ловушках, в невидимых следах — и даже без помощи этого плута Балибу, который всегда проникал в замыслы Голубого Человека, потому что и впрямь видел его, ведь от глаз вроде бы дремлющего кота не может укрыться то, что происходит ночью, когда дети спят, а совы пьют лунное молоко, чтобы кормить им своих птенцов.
— Ну-ка сопляк, ступай отсюда! Гуляй себе на улице!
Чья-то рука впивается ему в плечо и встряхивает его. Он вырывается, отпрыгивает в сторону и, не оглядываясь на шипящий голос, от которого вдребезги разлетается славная рожа Жюстена в сиропно-розовых облаках, направляется к печальной даме, всхлипывающей, как спящая собачонка; он протягивает ей крошечный мягкий платочек, запах которого относится к тем далеким временам, когда не было еще Балибу, не было детей, марширующих, как оловянные солдатики, в такт колотушкам, не было стен и того леденящего губы снега на холодном мраморном лбу матери в молочно-белой кипени атласа.
Пробираясь к ней, он протискивался между неподвижными тумбообразными ногами, карабкался по какому-то странному сооружению, покрытому вроде бы зеленой кошачьей шкурой, и чуть не рухнул на странное высокое ложе, где волосы ее казались особенно черными на белой подушке.
Его руки и губы не могли поверить в снег.
Его оторвали от нее, крича прямо в ухо, в его упрямое неверие:
— Как тебе не стыдно! Ты порвал ее четки!
— Почему она спит, когда здесь столько народу?
А еще раньше, он помнит, возникал запах, не совсем такой, как от этого платка, но все же похожий, напоминавший тихий голос и ласковые ладони.
Очень бледные и красивые под черными вуалями, плачущие дама и девушка не замечают его, чужие и бесконечно одинокие. Внезапно смутившись, он тихонько кладет платок на сложенные ладони дамы и опускает взгляд на свои кочанообразные башмаки, которые громко стучат по мраморным плитам главного прохода, и ему хочется засвистеть, чтобы почувствовать себя увереннее. Пройдя сквозь строй взглядов и выбравшись за ряды скамеек, он бросается было бежать, но застывает, увидев у главного входа полдюжины факельщиков, стоящих как стража вокруг маленькой тележки. Он опускается на скамейку и, зевая во весь рот, тщетно старается обнаружить среди ангелочков новый восковой нос Жюстена.
— Ты что, целый день здесь торчать будешь?
Не успел он проглотить последний кусок, как тетя Мария, которая с самого начала завтрака молча, в упор разглядывала его, сидя рядом, облокотясь на стол и зажав в ладонях свое лоснящееся кирпично-красное лицо, вдруг, словно очнувшись, злобно напустилась на него. Уткнувшись в тарелку, он как раз подумал, что она похожа на Святую Помидорину, повариху у воронья, в бешенстве метавшуюся от котла к котлу, но к вечеру, когда плиты остывали, а ее одолевала дремота, она становилась почти добродушной и порой даже забавы ради позволяла им шарить в своем необъятном фартуке в поисках сухариков; но здесь-то кухарит тетя Роза, а тетя Мария сидит сложа руки и злится без всякой причины, дышит она очень шумно, а изо рта у нее пахнет чем-то уксусно-кислым, кислее самой кислятины. В ответ он, взглянув ей прямо в глаза, надменно усмехнулся, как Балибу в тот раз, когда негритенок заманил ворон в кактусовые джунгли, и пантера ела их всю ночь, так что у нее разболелся живот и началась такая рвота, что сдуло все кактусы на полмили вокруг, а на следующее утро вороны появились в столовой с клочками длинной белой шерсти на чепцах. Он не посмел бы усмехнуться так в лицо Свиному Копыту, не обеспечив себе заранее путь к отступлению, но тетя Мария выглядела куда более старой и неповоротливой; и он ее еще хорошенько не знал, хотя и решил с первого взгляда, что ее вполне можно отнести к разряду тех ворон, которых не оторвешь от стула. Но ее ничуть не задело это великолепное презрение, и она добавила все тем же тоном:
— Ступай гулять. И возвращайся, когда зазвонят к мессе.
А тетя Роза, бледная, черноволосая, с маленькой бородавкой на носу, присыпанной желтой пудрой, не переставая орудовать тряпкой, добавила сварливо, но не столь зловеще:
— Вот, вот, сударь мой, ступай отсюда, погуляй на улице. И купи мне пять фунтов сахара.
Она достала из шкафа большую черную копилку с золотым ободком, извлекла оттуда две белые монетки и положила перед ним вместе с маленьким листочком бумаги.
— Это продовольственная карточка. Тебе дадут пятнадцать центов сдачи.
Коль скоро предполагалось, что ему должно быть известно, кто даст сахар и деньги, он ни о чем не спросил. Тетя Роза поставила копилку на прежнее место, но потом, оглядев его с ног до головы, сочла более надежным переставить ее повыше, поднявшись для этого на цыпочки.
— Посмотрим, не похож ли он на своего папашу, — прокаркала тетя Мария, перебирая монеты толстыми пальцами с до крови обкусанными ногтями, словно желала убедиться, что их действительно две и никак не больше.
Так как он никогда не сомневался, что все вороны лысые, кроме разве что Святой Агнессы — но она вообще не такая, как прочие, — сегодня с самого утра его завораживали волосы. Накануне, когда он приехал, он был слишком опьянен новизной, просто придавлен всеми этими событиями, разворачивающимися по собственной воле, и не способен что-либо воспринимать, он заметил только, что дядина квартира до странности маленькая — в его воспоминаниях все выглядело гораздо просторнее — и мебель в ней тоже словно съежилась, вот-вот совсем исчезнет;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
И вот в этой самой приемной, холодной, как небытие, его сдали на руки двум полицейским, двум благообразным глухонемым верзилам, и теперь он мнет в руке маленький надушенный платочек и чуть принужденно улыбается, потому что чувствует, что предал Жюстена, чья славная рожа парит над шестью толстыми свечами, поднимаясь все выше и выше, прямо к крылатым младенцам, взирающим на нее, приоткрыв свои ангельские ротики.
Хоть бы какой-нибудь знак подал Голубой Человек, хоть бы дал о себе знать. Непонятное полное молчание. Словно он подвергает его самому страшному в его жизни испытанию, отказывая в поддержке, предоставляя самому разбираться в правилах игры, в ловушках, в невидимых следах — и даже без помощи этого плута Балибу, который всегда проникал в замыслы Голубого Человека, потому что и впрямь видел его, ведь от глаз вроде бы дремлющего кота не может укрыться то, что происходит ночью, когда дети спят, а совы пьют лунное молоко, чтобы кормить им своих птенцов.
— Ну-ка сопляк, ступай отсюда! Гуляй себе на улице!
Чья-то рука впивается ему в плечо и встряхивает его. Он вырывается, отпрыгивает в сторону и, не оглядываясь на шипящий голос, от которого вдребезги разлетается славная рожа Жюстена в сиропно-розовых облаках, направляется к печальной даме, всхлипывающей, как спящая собачонка; он протягивает ей крошечный мягкий платочек, запах которого относится к тем далеким временам, когда не было еще Балибу, не было детей, марширующих, как оловянные солдатики, в такт колотушкам, не было стен и того леденящего губы снега на холодном мраморном лбу матери в молочно-белой кипени атласа.
Пробираясь к ней, он протискивался между неподвижными тумбообразными ногами, карабкался по какому-то странному сооружению, покрытому вроде бы зеленой кошачьей шкурой, и чуть не рухнул на странное высокое ложе, где волосы ее казались особенно черными на белой подушке.
Его руки и губы не могли поверить в снег.
Его оторвали от нее, крича прямо в ухо, в его упрямое неверие:
— Как тебе не стыдно! Ты порвал ее четки!
— Почему она спит, когда здесь столько народу?
А еще раньше, он помнит, возникал запах, не совсем такой, как от этого платка, но все же похожий, напоминавший тихий голос и ласковые ладони.
Очень бледные и красивые под черными вуалями, плачущие дама и девушка не замечают его, чужие и бесконечно одинокие. Внезапно смутившись, он тихонько кладет платок на сложенные ладони дамы и опускает взгляд на свои кочанообразные башмаки, которые громко стучат по мраморным плитам главного прохода, и ему хочется засвистеть, чтобы почувствовать себя увереннее. Пройдя сквозь строй взглядов и выбравшись за ряды скамеек, он бросается было бежать, но застывает, увидев у главного входа полдюжины факельщиков, стоящих как стража вокруг маленькой тележки. Он опускается на скамейку и, зевая во весь рот, тщетно старается обнаружить среди ангелочков новый восковой нос Жюстена.
— Ты что, целый день здесь торчать будешь?
Не успел он проглотить последний кусок, как тетя Мария, которая с самого начала завтрака молча, в упор разглядывала его, сидя рядом, облокотясь на стол и зажав в ладонях свое лоснящееся кирпично-красное лицо, вдруг, словно очнувшись, злобно напустилась на него. Уткнувшись в тарелку, он как раз подумал, что она похожа на Святую Помидорину, повариху у воронья, в бешенстве метавшуюся от котла к котлу, но к вечеру, когда плиты остывали, а ее одолевала дремота, она становилась почти добродушной и порой даже забавы ради позволяла им шарить в своем необъятном фартуке в поисках сухариков; но здесь-то кухарит тетя Роза, а тетя Мария сидит сложа руки и злится без всякой причины, дышит она очень шумно, а изо рта у нее пахнет чем-то уксусно-кислым, кислее самой кислятины. В ответ он, взглянув ей прямо в глаза, надменно усмехнулся, как Балибу в тот раз, когда негритенок заманил ворон в кактусовые джунгли, и пантера ела их всю ночь, так что у нее разболелся живот и началась такая рвота, что сдуло все кактусы на полмили вокруг, а на следующее утро вороны появились в столовой с клочками длинной белой шерсти на чепцах. Он не посмел бы усмехнуться так в лицо Свиному Копыту, не обеспечив себе заранее путь к отступлению, но тетя Мария выглядела куда более старой и неповоротливой; и он ее еще хорошенько не знал, хотя и решил с первого взгляда, что ее вполне можно отнести к разряду тех ворон, которых не оторвешь от стула. Но ее ничуть не задело это великолепное презрение, и она добавила все тем же тоном:
— Ступай гулять. И возвращайся, когда зазвонят к мессе.
А тетя Роза, бледная, черноволосая, с маленькой бородавкой на носу, присыпанной желтой пудрой, не переставая орудовать тряпкой, добавила сварливо, но не столь зловеще:
— Вот, вот, сударь мой, ступай отсюда, погуляй на улице. И купи мне пять фунтов сахара.
Она достала из шкафа большую черную копилку с золотым ободком, извлекла оттуда две белые монетки и положила перед ним вместе с маленьким листочком бумаги.
— Это продовольственная карточка. Тебе дадут пятнадцать центов сдачи.
Коль скоро предполагалось, что ему должно быть известно, кто даст сахар и деньги, он ни о чем не спросил. Тетя Роза поставила копилку на прежнее место, но потом, оглядев его с ног до головы, сочла более надежным переставить ее повыше, поднявшись для этого на цыпочки.
— Посмотрим, не похож ли он на своего папашу, — прокаркала тетя Мария, перебирая монеты толстыми пальцами с до крови обкусанными ногтями, словно желала убедиться, что их действительно две и никак не больше.
Так как он никогда не сомневался, что все вороны лысые, кроме разве что Святой Агнессы — но она вообще не такая, как прочие, — сегодня с самого утра его завораживали волосы. Накануне, когда он приехал, он был слишком опьянен новизной, просто придавлен всеми этими событиями, разворачивающимися по собственной воле, и не способен что-либо воспринимать, он заметил только, что дядина квартира до странности маленькая — в его воспоминаниях все выглядело гораздо просторнее — и мебель в ней тоже словно съежилась, вот-вот совсем исчезнет;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84