Его провожали только родные и Свиридов. Отец смотрел как-то растерянно. Он сразу постарел, не находил слов. Мать плакала, и в ее глазах тоже дрожал немой вопрос. Свиридов молчал. В последнюю минуту он вскочил на подножку и сказал, схватив Сергея за руку:
– Если я ошибся, ты прости. Будь здоров, Сережа!
Сергей ушел в вагон и забрался на свою полку. Он не знал, куда он едет и зачем. Где начнет он новую полосу своей бессмысленной жизни? Какие странствия и удары ждут его завтра?
За окном тянулись жирные, без единой межи колхозные поля, светло зеленеющие молодыми всходами. Поезд прибавлял ходу.
34
Сема Альтшулер сидел на ступеньке больничного крыльца и ждал. Тоня рожала. Вчера днем он привел ее сюда, увидел в последний раз ее расширенные строгие глаза, сдал ее врачу.
Он волновался уже тогда, но вчерашние волнения были ничтожны перед тем, что пережил он позднее. Роды были очень трудными, и мать и ребенок были в опасности.
Увидев испуганное, виноватое лицо врача, Сема побежал к Драченову. Драченов не удивился, что его разбудили ночью из-за трудных родов комсомолки Васяевой. Он оделся и поехал с Семой к прямому проводу. Пока Драченов разговаривал с Хабаровском, Сема сидел в машине в полном смятении. Что может сделать Хабаровск, когда жизнь Тони в опасности сейчас, сию минуту?
– Спать тебе не придется, – сказал Драченов шоферу, усаживаясь в машину. – В пять часов поедешь в аэропорт: летчик Мазурук вылетает на рассвете с профессором.
Сема всю ночь сидел на ступеньке. Он с мольбой смотрел в темное небо, торопя рассвет. Потом, в аэропорте, он с мольбою смотрел в светлеющее небо, торопя самолет.
– Будь спокоен, – говорил шофер. – Раз Мазурук обещал – значит, будет.
– Гудит! – время от времени восклицал Сема, но это был самообман.
Стояла глубокая предутренняя тишина. Туманная дымка смягчала и без того бледные рассветные краски. Неподвижно лежал спокойный, как озеро, Амур… Вдруг по этой неподвижности, как вздох пробуждения, прошел ветерок. Дымка стала рассеиваться. Розовый свет упал на мачту и сигнальную колбасу. Второй глубокий вздох зарябил ожившую воду. И утро, светлое, прозрачное, несказанно нежное, поднялось над рекой, над тайгой, над спящим городом.
– Смотри! – воскликнул шофер.
И Сема увидел, как очень далеко, в призрачно-светлом небе, блеснула на солнце серебряная точка. И сразу уловил еще совсем смутный говор мотора.
Серебряные крылья с голубой каймой были все ближе. Тишину заполнил торжествующий гул. Самолет пошел на посадку; его крылья и гондолы были розовы от утреннего солнца. Всплеснула вода, задетая полетом металлической чайки, потом еще и еще, все сильнее всплески, и вот чайка врезалась в воду, разбрасывая вокруг сверкающие брызги, и уже видно в стекле кабины уверенное лицо летчика.
Самолет подрулил к берегу. Перекинуты мостки… Сема взбежал по мосткам, а навстречу ему вышел летчик. Его светлые волосы были так же розовы, как самолет, как самый воздух.
– Вовремя? – спросил летчик, и в его глазах мелькнуло удовлетворение: он вылетел задолго до рассвета и знал, что прилетел в рекордный срок.
Сема бросился к нему на шею, и летчик охотно принял поцелуй, так как знал, что его крылья везли спасение.
– Отец? – спросил он.
– Отец! – подтвердил Сема и метнулся подать руку маленькому профессору, вылезавшему с чемоданом из гондолы.
Летчик не обиделся, когда Сема и профессор побежали к автомобилю, забыв попрощаться. Он смотрел им вслед и от всей души желал, чтобы профессор сделал свое дело так же хорошо, как он сделал свое.
Профессор пробыл в больнице больше часу, прежде чем позвал Сему.
– Очень трудные роды, – сказал он вполголоса, оглядываясь на дверь, за которой лежала Тоня. – Можно попробовать операцию, но тогда спасти ребенка не удастся. Как вы – согласны?
Семе хотелось крикнуть: «Лишь бы она была жива!» Но он спросил:
– А что говорит она?
– Она хочет сохранить ребенка, – сказал профессор. – Благополучный исход возможен, но ручаться я не могу.
– Пусть будет так, как сказала она, – пересохшими губами выговорил Сема.
И снова потянулись часы ожидания.
Розовое утро сменилось днем, полным солнечного блеска. Где-то неподалеку от больницы нестройно, наперебой гудели духовые инструменты. Оркестр? Днем? Ах да, сегодня в три часа митинг по случаю призыва в Красную Армию. Геньчик тоже призывается… А на митинге должен выступать Сема Альтшулер.
Он не знал, что будет в три часа. Будет ли он жив? А она? Он-то будет! А она? Все мысли были прикованы к Тоне, к тому страшному и естественному акту, в итоге которого, может быть, жертвуя собою, Тоня даст жизнь будущему человеку.
Хотел ли он, Сема (совсем искренне, положа руку на сердце), чтобы будущий человек родился и жил? Сильнее всего он желал, чтобы жила Тоня. Но и того, маленького, желал тоже. Из-за него так много выстрадано, что сердце привязалось к нему заранее. В нем чужая кровь?.. Но что значит кровь перед тревогой и болью вот этих часов!..
После той ночи, когда Морозов подсказал Семе решение, прошло много дней. Эти дни были не так уж легки. Пропасть закрылась, но трещинка осталась. В самые счастливые мгновения где-то в глубине дрожали накипающие слезы, и, проявляя самые нежные заботы о Тоне, Сема делал внутреннее усилие, чтобы преодолеть протест мужского самолюбия, не желавшего мириться с тем, с чем уже примирились ум и сердце. Если трещина все же не увеличивалась, а постепенно уменьшалась, в этом была заслуга Тони. Она заставляла Сему гордиться и восхищаться ею. Бесстрашная и гордая, она ходила с независимо поднятой головой, с выражением счастья и довольства в определившемся, строгом лице. Она нисколько не стеснялась своей беременности и проходила на глазах у всех, выпрямив спину, выпятив круглый живот, и беременность не безобразила ее, а придавала ей какую-то особую материнскую статность и величие. Весь ее вид, казалось, говорил: «Я мать, я права, я горжусь своей правотой». Она очень похорошела.
Сема обожал ее за эту спокойную, величавую уверенность.
Но месяца два назад, случайно, ему пришлось услышать грязные игривые пересуды насчет Тони. Сема знал, что таких пересудов не могло не быть, но он их до этого не слышал. И вот они дошли до него – и от кого же? От чудесных парней из бригады лесогонов, которых он любил и которые любили его.
Парни не видели Сему и злословили добродушно, по дурной привычке, которая еще не вывелась и среди лучшей молодежи. У Семы потемнело в глазах. Если бы у него был револьвер, он выстрелил бы в них.
Он ринулся в середину группы, выхватил из кармана свой обыденный самодельный нож и, вскинув над головой руку с ножом, вытянувшись во весь свой маленький рост, сказал громко и раздельно:
– Первого, кто скажет еще слово, заколю на месте!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189