- и приступил к следующей главке.
124. 20.36 - 20.52
Владимирский меж тем завершил свою развернутую метафору, и все бы в ней казалось хорошо, кабы не раздражала уверенность критика в скорейшем и непременном перевороте айсберга, ибо исходила от человека, прочно закрепившегося на одном из достаточно теплых (если так можно выразиться в столь прохладном контексте) местечек его нынешней верхушки. Додумал ли Владимирский все до конца на случай переворота?
Обсуждение, подхлестываемое Пэдиком, покатило дальше. Одна из джинсовых птах заявила, что ей очень понравилось, жизненно, другая что вокруг и так слишком много неприятного, чтобы еще читать об этом и в книгах. Яша горбатый появился из тьмы прихожей и завел обычную свою песенку: ты извини, старик, но это не литература. Это - извини графомания. Ты понимаешь, что такое стиль? Ты знаешь, сколько Толстой, например, работал над каждой фразою? - а ты хочешь так, с наскоку, чохом... (Как же интересно, Толстой успел девяносто томов написать? вставил Арсений.) И потом - все это очень вторично, старик, эклектика. Ну, посуди сам... Ладно, неожиданно оборвал обычно деликатный автор. Ты пришел к середине, да и слушал вполуха! Как знаешь, старик. Я понимаю, правда глаза колет, невозмутимо отозвался Яша и снова исчез: в направлении, надо думать, Кутяева и его спутниц. Мальчик с иголочки от выступления воздержался, а прыщавая поборница чистой любви начала так: когда я в последний раз лежала в кащенке, у нас случилась история, очень похожая на...
Арсений встал и потихоньку вышел за дверь. Случай со Ждановым вероятно, не без воздействия только что прочтенного ?Страха загрязнения? - представился вдруг обезоруживающе ясным: блокадный мальчик неистребимо чувствует вину за гибель человека, с которым пожалел поделиться довесочком, и всю жизнь, не допуская губительного для психики осознания, пытается вину эту избыть в своих писаниях, оправдать перед собою и окружающими поступок, вернее непоступок, недостойный человека - нечеловеческими условиями существования. Сказать Юре об этом было нельзя, говорить о другом - не имело смысла.
Арсений заглянул на кухню, поздоровался с Тамарою, выпил стограммовый стаканчик омерзительного клейкого портвейна и вышел на площадку покурить. Снова вспомнилась зажигалка, а вместе с нею и деньги, и Лика, и Юра Седых, и весь бестолковый, бесконечный день. Хочу или не хочу? Сигарета догорела, но возвращаться в комнату не потянуло: не интересовало даже, каких вершин критической мысли достигнет на сей раз Пэдик, подстегнутый присутствием маститого конкурента. Прикурив от предыдущей сигареты следующую, Арсений вышел в лоджию. Внизу, уменьшенная пятнадцатиэтажной перспективою до размеров спичечного коробка, поблескивала под мощным голубоватым фонарем канареечная машина Эакулевича. Арсений прикрыл глаза и всеми мышцами тела вспомнил уютное автомобильное кресло, почти достоверно, галлюцинарно ощутил под рукою гладкий прохладный шарик рычага переключения передач, услышал вкусный шум покрышек, соприкасающихся с дорогой на скорости сто сорок километров в час. Машину мечталось очень. Может, чем ждать, все-таки перекупить у Люси?..
Красный огонек сигареты, беспомощно переворачиваясь, медленно полетел вниз и, когда столкнулся с твердой поверхностью асфальта, рассыпался едва различимыми с высоты искрами. Что, не понравилось? вздрогнул Арсений от неожиданного ждановского голоса из-за спины. А я тут читал недавно старикам. Ну, тем, кто все это пережил, - на них очень подействовало. И ребята хвалили. И Владимирский. А что касается Яшки ты ж его знаешь. Арсений обернулся: перерыв? Угу. Курят, и Юра кивнул на площадку сквозь застекленную дверь. На стариков это, в самом деле, должно подействовать: им тоже есть в чем оправдываться. Во всяком случае, выжившим, подумал Арсений, а вслух сказал: видишь ли, мне кажется, разные истории только тогда становятся литературой, когда приоткрывают самую главную мировую тайну: человек может, человек должен приподниматься над собою, над своей животной, крысиной сущностью. Другими словами, когда они приоткрывают в человеке Бога... Ну? вопросительно произнес Юра, демонстрируя междометием свое покуда непонимание и приглашение продолжать, хоть Арсению и показалось, что непонимание снова, как и в самом отрывке, - насильственное. О чем ты написал? О поведении стаи животных? Оно достаточно подробно освещено в специальных трудах. О том, что человек в некоторых обстоятельствах звереет? Это общее место. Я тебе больше скажу: он звереет и в куда менее экстравагантных обстоятельствах. Он чаще всего целую жизнь проживает по звериным законам. Что, вообще говоря, куда страшнее. Но тоже - общее место. Не способность же человека быть скотом вселяет в нас определенную надежду! Вот если бы твой мальчишка отдал доходяге свой собственный довесочек... Ты просто не знаешь, что такое голод! взорвался Юра. Такого произойти не могло! Никто никому не отдал бы свой довесочек! Действительно, не знаю. И блокады не пережил. Может, ты и прав... Разумеется, прав! крикнул Юра. Но в рассказе - или что там у тебя? Арсений почему-то тоже уже кричал, - глава из романа? так вот: в романе! мы же говорим не о физиологическом очерке и не о мемуарах - о Литературе! - в романе мальчик должен был довесочек отдать. Мог тут же пожалеть о содеянном. Мог броситься к доходяге и попытаться вырвать хлеб у того изо рта, из пищевода, из желудка. Мог пнуть доходягу ногой. Но сначала - отдать! На худой конец пусть мальчишка, как и у тебя, по правде, что ли, ничего не отдает, но тогда он обязан почувствовать, что катастрофа произошла по его вине, что самый главный, что единственный убийца - он. Мальчик не имеет права ссылаться на других, на ситуацию, а только ощущать единоличную, индивидуальную ответственность за все, что происходит вокруг.
Юра молча слушал, пытаясь сделать вид, что речь все еще идет о литературе. И когда твой мальчишка шагает домой, продолжал разволновавшийся Арсений, этот не отданный доходяге кусок не лезет в глотку. Ну, там не знаю - выбрасывает мальчишка хлеб или нет. Может, просто начинается приступ рвоты - рвоты этим хлебом. Понимаешь? Вот что тогда станет главным, а лишние подробности сами собою превратятся в ненужные и уйдут. Рассказ стянется сюда, к центру, сделал, наконец, и Арсений вид, будто говорит только о литературе. А то, знаешь, пока как-то скучновато, затянуто...
Предположим, я вымараю вот этот абзац, помнишь? обрадовался Юра повороту разговора, который сам так неосторожно и завязал, но от необходимости отвечать спас Арсения появившийся в лоджии Пэдик: все, ребята, кончайте. Пошли. Ты будешь читать что-нибудь? Буду. Стихи? Арсений кивнул. Новые? старые? Успокойся, Паша, Я сам все скажу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150
124. 20.36 - 20.52
Владимирский меж тем завершил свою развернутую метафору, и все бы в ней казалось хорошо, кабы не раздражала уверенность критика в скорейшем и непременном перевороте айсберга, ибо исходила от человека, прочно закрепившегося на одном из достаточно теплых (если так можно выразиться в столь прохладном контексте) местечек его нынешней верхушки. Додумал ли Владимирский все до конца на случай переворота?
Обсуждение, подхлестываемое Пэдиком, покатило дальше. Одна из джинсовых птах заявила, что ей очень понравилось, жизненно, другая что вокруг и так слишком много неприятного, чтобы еще читать об этом и в книгах. Яша горбатый появился из тьмы прихожей и завел обычную свою песенку: ты извини, старик, но это не литература. Это - извини графомания. Ты понимаешь, что такое стиль? Ты знаешь, сколько Толстой, например, работал над каждой фразою? - а ты хочешь так, с наскоку, чохом... (Как же интересно, Толстой успел девяносто томов написать? вставил Арсений.) И потом - все это очень вторично, старик, эклектика. Ну, посуди сам... Ладно, неожиданно оборвал обычно деликатный автор. Ты пришел к середине, да и слушал вполуха! Как знаешь, старик. Я понимаю, правда глаза колет, невозмутимо отозвался Яша и снова исчез: в направлении, надо думать, Кутяева и его спутниц. Мальчик с иголочки от выступления воздержался, а прыщавая поборница чистой любви начала так: когда я в последний раз лежала в кащенке, у нас случилась история, очень похожая на...
Арсений встал и потихоньку вышел за дверь. Случай со Ждановым вероятно, не без воздействия только что прочтенного ?Страха загрязнения? - представился вдруг обезоруживающе ясным: блокадный мальчик неистребимо чувствует вину за гибель человека, с которым пожалел поделиться довесочком, и всю жизнь, не допуская губительного для психики осознания, пытается вину эту избыть в своих писаниях, оправдать перед собою и окружающими поступок, вернее непоступок, недостойный человека - нечеловеческими условиями существования. Сказать Юре об этом было нельзя, говорить о другом - не имело смысла.
Арсений заглянул на кухню, поздоровался с Тамарою, выпил стограммовый стаканчик омерзительного клейкого портвейна и вышел на площадку покурить. Снова вспомнилась зажигалка, а вместе с нею и деньги, и Лика, и Юра Седых, и весь бестолковый, бесконечный день. Хочу или не хочу? Сигарета догорела, но возвращаться в комнату не потянуло: не интересовало даже, каких вершин критической мысли достигнет на сей раз Пэдик, подстегнутый присутствием маститого конкурента. Прикурив от предыдущей сигареты следующую, Арсений вышел в лоджию. Внизу, уменьшенная пятнадцатиэтажной перспективою до размеров спичечного коробка, поблескивала под мощным голубоватым фонарем канареечная машина Эакулевича. Арсений прикрыл глаза и всеми мышцами тела вспомнил уютное автомобильное кресло, почти достоверно, галлюцинарно ощутил под рукою гладкий прохладный шарик рычага переключения передач, услышал вкусный шум покрышек, соприкасающихся с дорогой на скорости сто сорок километров в час. Машину мечталось очень. Может, чем ждать, все-таки перекупить у Люси?..
Красный огонек сигареты, беспомощно переворачиваясь, медленно полетел вниз и, когда столкнулся с твердой поверхностью асфальта, рассыпался едва различимыми с высоты искрами. Что, не понравилось? вздрогнул Арсений от неожиданного ждановского голоса из-за спины. А я тут читал недавно старикам. Ну, тем, кто все это пережил, - на них очень подействовало. И ребята хвалили. И Владимирский. А что касается Яшки ты ж его знаешь. Арсений обернулся: перерыв? Угу. Курят, и Юра кивнул на площадку сквозь застекленную дверь. На стариков это, в самом деле, должно подействовать: им тоже есть в чем оправдываться. Во всяком случае, выжившим, подумал Арсений, а вслух сказал: видишь ли, мне кажется, разные истории только тогда становятся литературой, когда приоткрывают самую главную мировую тайну: человек может, человек должен приподниматься над собою, над своей животной, крысиной сущностью. Другими словами, когда они приоткрывают в человеке Бога... Ну? вопросительно произнес Юра, демонстрируя междометием свое покуда непонимание и приглашение продолжать, хоть Арсению и показалось, что непонимание снова, как и в самом отрывке, - насильственное. О чем ты написал? О поведении стаи животных? Оно достаточно подробно освещено в специальных трудах. О том, что человек в некоторых обстоятельствах звереет? Это общее место. Я тебе больше скажу: он звереет и в куда менее экстравагантных обстоятельствах. Он чаще всего целую жизнь проживает по звериным законам. Что, вообще говоря, куда страшнее. Но тоже - общее место. Не способность же человека быть скотом вселяет в нас определенную надежду! Вот если бы твой мальчишка отдал доходяге свой собственный довесочек... Ты просто не знаешь, что такое голод! взорвался Юра. Такого произойти не могло! Никто никому не отдал бы свой довесочек! Действительно, не знаю. И блокады не пережил. Может, ты и прав... Разумеется, прав! крикнул Юра. Но в рассказе - или что там у тебя? Арсений почему-то тоже уже кричал, - глава из романа? так вот: в романе! мы же говорим не о физиологическом очерке и не о мемуарах - о Литературе! - в романе мальчик должен был довесочек отдать. Мог тут же пожалеть о содеянном. Мог броситься к доходяге и попытаться вырвать хлеб у того изо рта, из пищевода, из желудка. Мог пнуть доходягу ногой. Но сначала - отдать! На худой конец пусть мальчишка, как и у тебя, по правде, что ли, ничего не отдает, но тогда он обязан почувствовать, что катастрофа произошла по его вине, что самый главный, что единственный убийца - он. Мальчик не имеет права ссылаться на других, на ситуацию, а только ощущать единоличную, индивидуальную ответственность за все, что происходит вокруг.
Юра молча слушал, пытаясь сделать вид, что речь все еще идет о литературе. И когда твой мальчишка шагает домой, продолжал разволновавшийся Арсений, этот не отданный доходяге кусок не лезет в глотку. Ну, там не знаю - выбрасывает мальчишка хлеб или нет. Может, просто начинается приступ рвоты - рвоты этим хлебом. Понимаешь? Вот что тогда станет главным, а лишние подробности сами собою превратятся в ненужные и уйдут. Рассказ стянется сюда, к центру, сделал, наконец, и Арсений вид, будто говорит только о литературе. А то, знаешь, пока как-то скучновато, затянуто...
Предположим, я вымараю вот этот абзац, помнишь? обрадовался Юра повороту разговора, который сам так неосторожно и завязал, но от необходимости отвечать спас Арсения появившийся в лоджии Пэдик: все, ребята, кончайте. Пошли. Ты будешь читать что-нибудь? Буду. Стихи? Арсений кивнул. Новые? старые? Успокойся, Паша, Я сам все скажу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150
|
|