я никак не могу начать, хотя знаю, что должна рассказать все прямо сейчас
я пришла сюда утром с поддельным письмом от вашего имени, я хотела забрать мозеса — не могу называть его морасом, с тех пор как прочла дневник! — к себе домой, а потом найти вас и поставить перед фактом, мне казалось, что это пробьет вашу стену, вашу терновую живую изгородь, ему ни дня нельзя было оставаться в клинике! и я пришла к лоренцо и гутьересу и положила письмо на стол, я сама написала его вечером — по-английски, для правдоподобия, — они попросили меня выйти и тысячу лет совещались, тогда я заглянула в кабинет и мрачно сказала, что билет в Вильнюс уже куплен и рейс вечером, в 21.30, а как же последний счет? за декабрь? сказал гутьерес, я достала кредитную карточку и постучала ею по косяку двери, семь декабрьских дней я могу себе позволить, расчет был на спешку, они переглянулись, лоренцо снял телефонную трубку, чтобы дать указания своей накрахмаленной сестре, а я пошла к вашему брату, вернее, побежала
он даже не удивился, хорошо, сказал он, только ему нужно отлучиться минут на двадцать, пойти в парк и раскопать свой секрет, как раз пришла сестра андреа, она дала ему теплый махровый халат, замотала шею шарфом и повела вниз, а я побежала в камеру хранения за его вещами, пришлось получить еще бумажку от докторов, чтобы мне отдали сумку, по дороге я выпила отвратительный кофе из пластиковой чашки — у меня пересох рот — и сгрызла какой-то приторный леденец, стянув его со стойки в recepciуn
когда я вернулась, в палате была только андреа, растерянная, я ни разу не видела ее растерянной — пухлый рот разъехался, брови домиком, — нельзя было добиться ни одного вразумительного слова, в конце концов я поняла, что в парке мозес подвел ее к дубу, где возле самых корней у него был секрет, и попросил отвернуться, потому что секреты нельзя раскапывать при посторонних, они от этого перестают быть секретами, она снисходительно отвернулась, даже отошла на пару шагов, а когда обернулась, его там не было, только ямка и стеклышко в подмерзлой траве, но куда же он мог деться? там ведь стена, ворота, решетка, твердила она, я слушала ее, стоя у изголовья кровати, машинально складывая пижамную рубашку, чтобы уложить в его сумку, которая оказалась почти пустой, эту пижаму я сама ему купила, шелковая, с перламутровыми пуговицами, только двух пуговиц не хватало, в кармане что-то хрустнуло, и я запустила туда руку, все еще глядя на сестру, и достала бумажку, сложенную вчетверо
в этот момент вошел лоренцо и стал глухо выговаривать андреа, бу-бу-бу, и звонить куда-то с мобильного телефона, похожего на серебряный портсигар, а я развернула бумажку, это была записка для меня, короткая, но места все равно не хватило, и на обороте было дописано несколько слов, поверх лиловых цифр, на разлинованном счете из зоомагазина в сен-джулиане, двадцать семь мальтийских фунтов, белка ручная, одна штука, и дата, которой там быть не может, потому что не может быть никогда
хотя что я говорю, ведь не смущало же меня отсутствие ваших ответов, как если бы вы и ваш Вильнюс существовали где-то в мифологических мозесовых небесах, так, проходя ночью мимо ювелирной лавки, видишь в освещенной витрине раковину, из которой днем, искусно уложенное, выползало жемчужное ожерелье, а теперь там розовеет пустая сердцевина, но вас это не смущает — вы же знаете, что ожерелье там есть!
к чему это я? ах да, к жемчужине, то старое кольцо, которое оставил мне ваш брат, было ему мало, он носил его на шнурке, а мне оказалось в самый раз, у меня смешной размер перчаток — пять с половиной, и теперь, когда уже понятно, что он не придет, спустились сумерки, в больничных коридорах вспыхнул холодный неоновый свет, я сижу тут в темноте, кручу на пальце узкий ободок с пожухшим камушком и понимаю, что он не придет, сестры и лоренцо обошли весь парк, и совершенно ясно, что в полосатом махровом халате поверх майки он не мог уйти в город, он не мог уйти никуда, ни вернуться в лагерь крестоносцев, наскучив армидиным садом, ни отплыть с Карфагена с семью уцелевшими кораблями
хотела бы я знать, какой счет — и за какую покупку — окажется в кармане моей пижамы, когда меня отпустят погулять, то есть когда придет моя очередь откапывать свой секрет, правда, я не знаю, под каким он деревом, но можно ведь спросить у вашего брата, когда он вернется? если, конечно, захочет, ведь ничего хорошего его здесь не ожидает, не думаю, что на его месте я стремилась бы вернуться сюда, но если он все же сделает это или хотя бы напишет пару слов в своем дневнике — этом незнакомом мне, будто бы захлебнувшемся, торопливом тексте с перевранными датами и фотографией неизвестного на первой странице, тексте, который приходится читать с конца и при этом чувствовать себя так, как будто пытаешься посмотреть в замочную скважину обоими глазами сразу, если он все-таки появится, я не стану спрашивать у него, где он был или почему он ушел, я спрошу у него только одну вещь, мозес, спрошу я у него, возвращая ему посох его, и перевязь его, и печать, скажи мне, мозес, какое здесь дерево — мое?
МОРАС
walk away, renee
о чем я думаю? я думаю, мы продвигаемся в любви, когда любим сами, в одиночку, в вечной тени и сырости, в зарослях куманики, склоняясь с подобными нам над тлеющим хворостом, отгоняя шоколадниц, отгоняя капустниц, что вконец избаловались, и садятся на лицо и плечи, и пьют из наших стаканов медовый сбитень безымянности, сладчайший взвар невзаимности, и напиваются, и падают, и вот — вся поляна усыпана их сложенными треугольничками, они желтеют в траве, будто солдатские письма вокруг убитого случайной пулей письмоносца, но я, кажется, отвлекся?
я любитель в любви, меня неловко и плохо учили, даже когда было самое время, а теперь и подавно, мне тридцать лет, и вот — ученичество завершилось, по договору с мастером я получаю шесть луидоров и тюбик с берлинской лазурью, или — Шекспира и стеклянную гармонику, или — узелок на платке, бамбуковую палку и поцелуй
Барселона-Вильнюс,
2005
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Вышло так, что мне хорошо известны обстоятельства рождения этого романа. Именно поэтому писать о нем мне чрезвычайно трудно, как трудно бывает публично высказываться о любимом человеке, который к тому же вырос у тебя на глазах. Слишком много знаешь, слишком о многом боишься проговориться, всё — слишком.
Тем не менее я попробую. Благо автор не только разрешает мне открыть некоторые подробности этого запутанного дела, но прямо говорит: «Напиши, пожалуйста, правду». А я — что ж, слушаю и повинуюсь, как сказочный джинн.
Дело было так. Однажды летом, после дождя, мы с Леной Элтанг и Володей Коробовым сидели на веранде у озера. День выдался длинный, почти как в детстве, поэтому времени (а также кофе, хлеба и красного вина) в кои-то веки у нас оказалось в избытке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83
я пришла сюда утром с поддельным письмом от вашего имени, я хотела забрать мозеса — не могу называть его морасом, с тех пор как прочла дневник! — к себе домой, а потом найти вас и поставить перед фактом, мне казалось, что это пробьет вашу стену, вашу терновую живую изгородь, ему ни дня нельзя было оставаться в клинике! и я пришла к лоренцо и гутьересу и положила письмо на стол, я сама написала его вечером — по-английски, для правдоподобия, — они попросили меня выйти и тысячу лет совещались, тогда я заглянула в кабинет и мрачно сказала, что билет в Вильнюс уже куплен и рейс вечером, в 21.30, а как же последний счет? за декабрь? сказал гутьерес, я достала кредитную карточку и постучала ею по косяку двери, семь декабрьских дней я могу себе позволить, расчет был на спешку, они переглянулись, лоренцо снял телефонную трубку, чтобы дать указания своей накрахмаленной сестре, а я пошла к вашему брату, вернее, побежала
он даже не удивился, хорошо, сказал он, только ему нужно отлучиться минут на двадцать, пойти в парк и раскопать свой секрет, как раз пришла сестра андреа, она дала ему теплый махровый халат, замотала шею шарфом и повела вниз, а я побежала в камеру хранения за его вещами, пришлось получить еще бумажку от докторов, чтобы мне отдали сумку, по дороге я выпила отвратительный кофе из пластиковой чашки — у меня пересох рот — и сгрызла какой-то приторный леденец, стянув его со стойки в recepciуn
когда я вернулась, в палате была только андреа, растерянная, я ни разу не видела ее растерянной — пухлый рот разъехался, брови домиком, — нельзя было добиться ни одного вразумительного слова, в конце концов я поняла, что в парке мозес подвел ее к дубу, где возле самых корней у него был секрет, и попросил отвернуться, потому что секреты нельзя раскапывать при посторонних, они от этого перестают быть секретами, она снисходительно отвернулась, даже отошла на пару шагов, а когда обернулась, его там не было, только ямка и стеклышко в подмерзлой траве, но куда же он мог деться? там ведь стена, ворота, решетка, твердила она, я слушала ее, стоя у изголовья кровати, машинально складывая пижамную рубашку, чтобы уложить в его сумку, которая оказалась почти пустой, эту пижаму я сама ему купила, шелковая, с перламутровыми пуговицами, только двух пуговиц не хватало, в кармане что-то хрустнуло, и я запустила туда руку, все еще глядя на сестру, и достала бумажку, сложенную вчетверо
в этот момент вошел лоренцо и стал глухо выговаривать андреа, бу-бу-бу, и звонить куда-то с мобильного телефона, похожего на серебряный портсигар, а я развернула бумажку, это была записка для меня, короткая, но места все равно не хватило, и на обороте было дописано несколько слов, поверх лиловых цифр, на разлинованном счете из зоомагазина в сен-джулиане, двадцать семь мальтийских фунтов, белка ручная, одна штука, и дата, которой там быть не может, потому что не может быть никогда
хотя что я говорю, ведь не смущало же меня отсутствие ваших ответов, как если бы вы и ваш Вильнюс существовали где-то в мифологических мозесовых небесах, так, проходя ночью мимо ювелирной лавки, видишь в освещенной витрине раковину, из которой днем, искусно уложенное, выползало жемчужное ожерелье, а теперь там розовеет пустая сердцевина, но вас это не смущает — вы же знаете, что ожерелье там есть!
к чему это я? ах да, к жемчужине, то старое кольцо, которое оставил мне ваш брат, было ему мало, он носил его на шнурке, а мне оказалось в самый раз, у меня смешной размер перчаток — пять с половиной, и теперь, когда уже понятно, что он не придет, спустились сумерки, в больничных коридорах вспыхнул холодный неоновый свет, я сижу тут в темноте, кручу на пальце узкий ободок с пожухшим камушком и понимаю, что он не придет, сестры и лоренцо обошли весь парк, и совершенно ясно, что в полосатом махровом халате поверх майки он не мог уйти в город, он не мог уйти никуда, ни вернуться в лагерь крестоносцев, наскучив армидиным садом, ни отплыть с Карфагена с семью уцелевшими кораблями
хотела бы я знать, какой счет — и за какую покупку — окажется в кармане моей пижамы, когда меня отпустят погулять, то есть когда придет моя очередь откапывать свой секрет, правда, я не знаю, под каким он деревом, но можно ведь спросить у вашего брата, когда он вернется? если, конечно, захочет, ведь ничего хорошего его здесь не ожидает, не думаю, что на его месте я стремилась бы вернуться сюда, но если он все же сделает это или хотя бы напишет пару слов в своем дневнике — этом незнакомом мне, будто бы захлебнувшемся, торопливом тексте с перевранными датами и фотографией неизвестного на первой странице, тексте, который приходится читать с конца и при этом чувствовать себя так, как будто пытаешься посмотреть в замочную скважину обоими глазами сразу, если он все-таки появится, я не стану спрашивать у него, где он был или почему он ушел, я спрошу у него только одну вещь, мозес, спрошу я у него, возвращая ему посох его, и перевязь его, и печать, скажи мне, мозес, какое здесь дерево — мое?
МОРАС
walk away, renee
о чем я думаю? я думаю, мы продвигаемся в любви, когда любим сами, в одиночку, в вечной тени и сырости, в зарослях куманики, склоняясь с подобными нам над тлеющим хворостом, отгоняя шоколадниц, отгоняя капустниц, что вконец избаловались, и садятся на лицо и плечи, и пьют из наших стаканов медовый сбитень безымянности, сладчайший взвар невзаимности, и напиваются, и падают, и вот — вся поляна усыпана их сложенными треугольничками, они желтеют в траве, будто солдатские письма вокруг убитого случайной пулей письмоносца, но я, кажется, отвлекся?
я любитель в любви, меня неловко и плохо учили, даже когда было самое время, а теперь и подавно, мне тридцать лет, и вот — ученичество завершилось, по договору с мастером я получаю шесть луидоров и тюбик с берлинской лазурью, или — Шекспира и стеклянную гармонику, или — узелок на платке, бамбуковую палку и поцелуй
Барселона-Вильнюс,
2005
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Вышло так, что мне хорошо известны обстоятельства рождения этого романа. Именно поэтому писать о нем мне чрезвычайно трудно, как трудно бывает публично высказываться о любимом человеке, который к тому же вырос у тебя на глазах. Слишком много знаешь, слишком о многом боишься проговориться, всё — слишком.
Тем не менее я попробую. Благо автор не только разрешает мне открыть некоторые подробности этого запутанного дела, но прямо говорит: «Напиши, пожалуйста, правду». А я — что ж, слушаю и повинуюсь, как сказочный джинн.
Дело было так. Однажды летом, после дождя, мы с Леной Элтанг и Володей Коробовым сидели на веранде у озера. День выдался длинный, почти как в детстве, поэтому времени (а также кофе, хлеба и красного вина) в кои-то веки у нас оказалось в избытке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83