И я скоро его увижу.
Не думаешь же ты, что мне суждено жить здесь до конца наших дней, в беспомощности и ничтожестве?
Когда я снова увидел тебя — возле дверей лаборатории, — мне показалось, что позвоночник мой расплавился, и я не смогу протянуть тебе руку.
Твои пальцы были похожи на тростник, а ногти отливали розовым, рука твоя трепетала в воздухе передо мной, будто стрекозиное крыло.
А я, вместо того чтобы пожать ее, представлял уроки фортепиано, которые тебе давал какой-нибудь порочный учителишка в твоем оранжерейном делийском детстве.
— Доктор Йорк? — У тебя был шелестящий смущенный акцент человека, наскоро выучившего несколько немецких предложений.
— Говорите по-английски, — произнес я, пытаясь улыбнуться, и ты выдохнул:
— Я ваш новый ассистент, бла-бла-бла… Прахлад. Поверишь ли, я не разобрал твоего имени! Если бы
кто-нибудь сказал мне тогда, что с этим нескладным новичком кофейного цвета мы поставим уважаемую клинику с ног на голову, да что клинику — весь засыпающий зимний город, весь мир!..
Ты пишешь, что начал новую серию, тебе кажется, что ты нашел ошибку. Что ж, я в тебе не сомневался. Не забывай, что эта игра уже стоила мне медицинской карьеры, а ты горяч и тщеславен, милый Чанчал, — гляди в оба, будь осторожен и никому ничего не говори.
Прислать тебе свои записи я теперь не могу, мне тошно от одной мысли о стволовых клетках; все, чего мне хочется, когда я вижу коробку с дисками, — это засунуть их поглубже, прочь, долой, чтобы не видеть этих насекомых значков, расползающихся, теряющих смысл. Мои записи — это заряженное ружье, арбалет, способный выпустить отравленную стрелу.
Все эти люди, изгнавшие меня, опозорившие мое имя в моем собственном мире, не в состоянии оценить величия, научной силы и неоспоримой очевидности того, что я сделал. Они смотрят прямо, Чанчал, а я смотрю вверх.
Й.
ЗАПИСКИ ОСКАРА ТЕО ФОРЖА
Лондон, четвертое декабря
Рукопись Иоанна покрыта какими-то пятнами. В этом, конечно же, нет ничего удивительного, обычные следы времени, но последнее время в этих пятнах мне мерещатся то чьи-то лица, то замысловатые, как в тестах Роршаха, бабочки, то какие-то тоскливые пейзажи.
Я просто переутомился. И Надья так не вовремя укатила к своим латиносам. Надеюсь, это хоть немного поднимет ей настроение, потому что у меня последние несколько лет вообще нет никакого настроения.
Пишет мне, что переживает за отца. Мне поручено навещать его два раза в день, а я был там два дня назад, зато оставил сестре и сиделке корзинку с сияющими фруктами из Fortnum & Mason, похожими на восковые игрушки. Себе, не удержавшись, купил баночку гусиной печенки и выскреб ее хлебом на кухне, даже не присев. Еще пара недель такой жизни — и я начну завтракать в Gordon Ramsay.
Надеюсь, что старый Мэл все-таки выкарабкается. Они с Надьей похожи: Мэл тоже всегда отличался торопливой резкостью и особой чувствительностью к чужим словам. Наверное, поэтому он и стал писателем. Он был моим другом и познакомил меня со своей дочерью. После чего наша дружба резко пошла на убыль, надо заметить. Мэл — поклонник писателя Честерфилда и всерьез убежден, что любовь — занятие для неприкаянных обормотов. Как там говорится у графа-графомана? Расходы невероятны, позы нелепы, а удовольствие недолговечно.
А потом с Мэлом случилось то, что случилось. Надежд на восстановление практически нет, и это придает его прежним книгам особый привкус, публика такое любит. Во всяком случае, врачи, как мне показалось, готовят Надью к худшему: пожизненная кома, безвылазное пребывание в границах собственного тела.
Надья все твердит, что он теперь превратился в аксолотля, а мне кажется, что в аксолотля постепенно превращаюсь я сам.
МОРАС
декабрь, 5
вся обслуга на принцессе ходит с железными стаканчиками в носках ботинок
здешний персер говорит, это для сэйфити, чтобы не падать, а я думаю, что все мы ищем финиста ясна сокола
только у финистовой невесты в реквизите еще три железные просвиры были и три железных колпака — но если у нашего персера попросить, он выдаст и глазом не моргнет
меж тем я написал лукасу шестьдесят четыре письма, сегодня посчитал — шестьдесят два электронных и две открытки, столько есть гексаграмм и цзин, не помню, ни что это, ни откуда я это знаю
столько квадратиков на шахматной доске, а раньше их бывало сто сорок четыре и рядом с королем стояли фигура грифон и фигура василиск
шестьдесят четыре женских умения описаны в камасутре: писать стихи, приручать скворцов, подражать звукам гитары и барабана, окрашивать зубы в черное, жонглировать, украшать слонов и повозки флагами, дрессировать боевых баранов, там еще много есть, я бы, наверное, умер, если бы встретил ту, что умеет их все, что еще? ах да
will you still need me, will you still feed me, when I'm sixty-four?
без даты
плавт говорил — женщина пахнет хорошо, когда ничем не пахнет, а я что скажу? женщину нужно нюхать, трогать и дышать ей в затылок, когда она плачет говоря с женщиной, к ней нужно непременно повернуться лицом и долго повторять и гудеть одно и то же, как делают хористы в греческой трагедии
иначе не выйдет ничего, хоть лопни насмешливым момом
я сам женщина и знаю, черт возьми
ОСКАР — НАДЬЕ, ПИСЬМО ПЕРВОЕ
Лондон, 6 декабря
Я давно не писал тебе писем, а ты давно не уезжала так надолго. Да еще упаковав свои лучшие шелковые платья, да, да — я подглядел. Видишь, какой я нескромный пылкий вуайёр.
А ты меня — признайся! — держишь за I ' homme moyen sensuel.
Ты пишешь, что задыхаешься от жары в пыльном Буэнос-Айресе. А я, представь, задыхаюсь от пыли в своем суперохлажденном хранилище, будто на дне пересохшей Мировой Реки, среди полок и картотек, где все разложено в отвратительном удушающем порядке.
Как же он меня раздражает. Нет, не порядок в нашем заведении, а порядок вообще, мировой порядок, если угодно. Вокруг, куда ни глянь, одни заасфальтированные дорожки. В Средние века мир был гораздо мягче и податливей, оттого что его не заливали гудроном.
Я не могу разрушить мировой порядок. Кажется, это мне не по силам, но я могу разрушить порядок в себе самом. Осмотическим путем. И я делаю это, изучая Liber Platonis quartorum и другие тексты, в которых еще сквозит надежда.
Пока Земля вращается вокруг Солнца, человек не может быть свободен.
«Так будет всегда», — говоришь ты снисходительно как будто понимаешь то, чего не понимаю я.
Впрочем, ты и вправду понимаешь, как устроена эта изумрудная травяная площадка для любителей гольфа и спокойной безболезненной смерти. Этого у тебя не отнять. Ты адвокат и любишь определяться в терминах.
Вот только слово термин происходит от латинского terminus — граница. Voyez-vous? Мы сами загнали себя в резервацию, отгородились терминусами и тихонько вырождаемся от элементарного отсутствия надежды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83
Не думаешь же ты, что мне суждено жить здесь до конца наших дней, в беспомощности и ничтожестве?
Когда я снова увидел тебя — возле дверей лаборатории, — мне показалось, что позвоночник мой расплавился, и я не смогу протянуть тебе руку.
Твои пальцы были похожи на тростник, а ногти отливали розовым, рука твоя трепетала в воздухе передо мной, будто стрекозиное крыло.
А я, вместо того чтобы пожать ее, представлял уроки фортепиано, которые тебе давал какой-нибудь порочный учителишка в твоем оранжерейном делийском детстве.
— Доктор Йорк? — У тебя был шелестящий смущенный акцент человека, наскоро выучившего несколько немецких предложений.
— Говорите по-английски, — произнес я, пытаясь улыбнуться, и ты выдохнул:
— Я ваш новый ассистент, бла-бла-бла… Прахлад. Поверишь ли, я не разобрал твоего имени! Если бы
кто-нибудь сказал мне тогда, что с этим нескладным новичком кофейного цвета мы поставим уважаемую клинику с ног на голову, да что клинику — весь засыпающий зимний город, весь мир!..
Ты пишешь, что начал новую серию, тебе кажется, что ты нашел ошибку. Что ж, я в тебе не сомневался. Не забывай, что эта игра уже стоила мне медицинской карьеры, а ты горяч и тщеславен, милый Чанчал, — гляди в оба, будь осторожен и никому ничего не говори.
Прислать тебе свои записи я теперь не могу, мне тошно от одной мысли о стволовых клетках; все, чего мне хочется, когда я вижу коробку с дисками, — это засунуть их поглубже, прочь, долой, чтобы не видеть этих насекомых значков, расползающихся, теряющих смысл. Мои записи — это заряженное ружье, арбалет, способный выпустить отравленную стрелу.
Все эти люди, изгнавшие меня, опозорившие мое имя в моем собственном мире, не в состоянии оценить величия, научной силы и неоспоримой очевидности того, что я сделал. Они смотрят прямо, Чанчал, а я смотрю вверх.
Й.
ЗАПИСКИ ОСКАРА ТЕО ФОРЖА
Лондон, четвертое декабря
Рукопись Иоанна покрыта какими-то пятнами. В этом, конечно же, нет ничего удивительного, обычные следы времени, но последнее время в этих пятнах мне мерещатся то чьи-то лица, то замысловатые, как в тестах Роршаха, бабочки, то какие-то тоскливые пейзажи.
Я просто переутомился. И Надья так не вовремя укатила к своим латиносам. Надеюсь, это хоть немного поднимет ей настроение, потому что у меня последние несколько лет вообще нет никакого настроения.
Пишет мне, что переживает за отца. Мне поручено навещать его два раза в день, а я был там два дня назад, зато оставил сестре и сиделке корзинку с сияющими фруктами из Fortnum & Mason, похожими на восковые игрушки. Себе, не удержавшись, купил баночку гусиной печенки и выскреб ее хлебом на кухне, даже не присев. Еще пара недель такой жизни — и я начну завтракать в Gordon Ramsay.
Надеюсь, что старый Мэл все-таки выкарабкается. Они с Надьей похожи: Мэл тоже всегда отличался торопливой резкостью и особой чувствительностью к чужим словам. Наверное, поэтому он и стал писателем. Он был моим другом и познакомил меня со своей дочерью. После чего наша дружба резко пошла на убыль, надо заметить. Мэл — поклонник писателя Честерфилда и всерьез убежден, что любовь — занятие для неприкаянных обормотов. Как там говорится у графа-графомана? Расходы невероятны, позы нелепы, а удовольствие недолговечно.
А потом с Мэлом случилось то, что случилось. Надежд на восстановление практически нет, и это придает его прежним книгам особый привкус, публика такое любит. Во всяком случае, врачи, как мне показалось, готовят Надью к худшему: пожизненная кома, безвылазное пребывание в границах собственного тела.
Надья все твердит, что он теперь превратился в аксолотля, а мне кажется, что в аксолотля постепенно превращаюсь я сам.
МОРАС
декабрь, 5
вся обслуга на принцессе ходит с железными стаканчиками в носках ботинок
здешний персер говорит, это для сэйфити, чтобы не падать, а я думаю, что все мы ищем финиста ясна сокола
только у финистовой невесты в реквизите еще три железные просвиры были и три железных колпака — но если у нашего персера попросить, он выдаст и глазом не моргнет
меж тем я написал лукасу шестьдесят четыре письма, сегодня посчитал — шестьдесят два электронных и две открытки, столько есть гексаграмм и цзин, не помню, ни что это, ни откуда я это знаю
столько квадратиков на шахматной доске, а раньше их бывало сто сорок четыре и рядом с королем стояли фигура грифон и фигура василиск
шестьдесят четыре женских умения описаны в камасутре: писать стихи, приручать скворцов, подражать звукам гитары и барабана, окрашивать зубы в черное, жонглировать, украшать слонов и повозки флагами, дрессировать боевых баранов, там еще много есть, я бы, наверное, умер, если бы встретил ту, что умеет их все, что еще? ах да
will you still need me, will you still feed me, when I'm sixty-four?
без даты
плавт говорил — женщина пахнет хорошо, когда ничем не пахнет, а я что скажу? женщину нужно нюхать, трогать и дышать ей в затылок, когда она плачет говоря с женщиной, к ней нужно непременно повернуться лицом и долго повторять и гудеть одно и то же, как делают хористы в греческой трагедии
иначе не выйдет ничего, хоть лопни насмешливым момом
я сам женщина и знаю, черт возьми
ОСКАР — НАДЬЕ, ПИСЬМО ПЕРВОЕ
Лондон, 6 декабря
Я давно не писал тебе писем, а ты давно не уезжала так надолго. Да еще упаковав свои лучшие шелковые платья, да, да — я подглядел. Видишь, какой я нескромный пылкий вуайёр.
А ты меня — признайся! — держишь за I ' homme moyen sensuel.
Ты пишешь, что задыхаешься от жары в пыльном Буэнос-Айресе. А я, представь, задыхаюсь от пыли в своем суперохлажденном хранилище, будто на дне пересохшей Мировой Реки, среди полок и картотек, где все разложено в отвратительном удушающем порядке.
Как же он меня раздражает. Нет, не порядок в нашем заведении, а порядок вообще, мировой порядок, если угодно. Вокруг, куда ни глянь, одни заасфальтированные дорожки. В Средние века мир был гораздо мягче и податливей, оттого что его не заливали гудроном.
Я не могу разрушить мировой порядок. Кажется, это мне не по силам, но я могу разрушить порядок в себе самом. Осмотическим путем. И я делаю это, изучая Liber Platonis quartorum и другие тексты, в которых еще сквозит надежда.
Пока Земля вращается вокруг Солнца, человек не может быть свободен.
«Так будет всегда», — говоришь ты снисходительно как будто понимаешь то, чего не понимаю я.
Впрочем, ты и вправду понимаешь, как устроена эта изумрудная травяная площадка для любителей гольфа и спокойной безболезненной смерти. Этого у тебя не отнять. Ты адвокат и любишь определяться в терминах.
Вот только слово термин происходит от латинского terminus — граница. Voyez-vous? Мы сами загнали себя в резервацию, отгородились терминусами и тихонько вырождаемся от элементарного отсутствия надежды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83