тогда толпа собиралась где-нибудь в другом месте.
Вечером 28 мая 1418 года на площади Сорбонны собралась такая толпа. Большую часть ее составляли вооруженные дубинками школяры; мясники, прицепившие сбоку свои ножи; рабочие со своим инструментом, который в руках этих отчаявшихся людей тоже мог служить оружием. Женщины старались не отставать от мужей, подчас не без риска для себя, – ведь солдаты не щадили ни женщин, ни детей, ни стариков, даже если они были беззащитны и пришли просто из любопытства; та эпоха и дала жизнь искусству, рьяными поборниками коего выказали себя современные правительства.
– Вам известно, мэтр Ламбер, – говорила старая женщина, балансируя на одной ноге, той, что была длиннее, и стараясь дотянуться до локтя мужчины, к которому она обращалась, – вам известно, для чего изъяли полотно у торговцев? Отвечайте же.
– Я полагаю, матушка Жанна, – ответствовал тот, к кому она обращалась, продавец металлической посуды, который не пропускал ни одного из таких собраний, – я полагаю, полотно нужно им, если верить этому проклятому коннетаблю, чтобы делать палатки и всякие там павильоны для армии.
– А вот и ошибаетесь: им это нужно, чтобы зашить всех женщин в мешки и бросить в реку.
– Вот как?! – сказал мэтр Ламбер, которого такая расправа, казалось, не так уж огорчала. – Стало быть, вот как.
– Ну конечно.
– Что ж, если бы только это… – протянул какой-то буржуа.
– Так вам этого мало, мэтр Бурдишон? – негодовала наша старая знакомица матушка Жанна.
– Арманьяки не женщин боятся, их беспокоят мужские общества, а посему всех участников подобных сборищ – к ногтю. Зато тех, кто поклялся скорее продать Париж англичанам, нежели выдать его Бургундцам, пощадят.
– Интересно, а как их узнают? – вмешался продавец посуды, нетерпение, прозвучавшее в его голосе, свидетельствовало о том, что он придает большое значение этому сообщению.
– По свинцовому щиту, на одной стороне которого должен быть красный крест, а на другой – английский леопард.
– А я, – сказал, взбираясь на тумбу, какой-то школяр, – видел знамя в войсках короля Генриха Пятого Английского; его вышивали в Наварре, а там – одни только Арманьяки; его должны были вывесить на городских воротах.
– Долой наваррских вышивальщиков! – выкрикнуло несколько голосов, тут же, к счастью, потухших один за другим.
А какой-то рабочий добавил:
– Меня они заставили работать на их военной машине, она называется «гриет». Я потребовал жалованья, тогда прево мне сказал: «У тебя что, сволочь, не найдется су, чтобы купить себе веревку и повеситься?»
– Смерть прево и коннетаблю! Да здравствуют Бургундцы!
Эти возгласы, в отличие от первых, тут же были подхвачены и эхом прокатились по толпе.
В то же мгновение в конце улицы сверкнули штыки, – показалась группа наемных солдат – генуэзцев, находящихся на службе лично у коннетабля.
И тут разыгралась одна из тех сцен, о которых мы уже говорили; читатели, верно, составили себе о них представление, – повторяться нет нужды. Мужчины, женщины, дети с криками ужаса бросились врассыпную. Отряд развернулся во всю ширину улицы и, словно ураган, который гонит осеннюю листву, смел эту вихрем закружившуюся толпу: одни были заколоты, другие раздавлены копытами лошадей, – солдаты заглядывали в каждый закоулок, в каждую нишу с тем ожесточением, которое отличает людей военных, когда они имеют дело с гражданскими.
Итак, мы уже сказали, что при виде стражников все обратились в бегство, – все, кроме одного молодого человека, ненароком замешавшегося в толпу. Он удовольствовался лишь тем, что повернулся лицом к двери, у которой стоял, прислонившись к ней спиной, просунул лезвие кинжала между языком дверного замка и стеной, пользуясь им как рычагом, – дверь подалась, молодой человек вошел в дом и затворил ее за собою. Убедившись, что шум стих и опасность миновала, он снова открыл дверь, просунул в проем голову, оглядел площадь – за исключением нескольких умирающих, из груди которых вырывались хрипы, площадь была пуста. Тогда он спокойно прошел на улицу Кордельеров, спустился по ней до крепостного вала Сен-Жермен и, остановившись у притулившегося здесь небольшого домика, нажал на потайную пружину, – дверь отворилась.
– А, это ты, Перине, – сказал старик.
– Да, отец, я хотел бы поужинать у вас.
– Милости просим, сынок.
– Это еще не все, отец. Народ в Париже волнуется, ночью на улицах неспокойно. Я прошу у вас и ночлега.
– Ну что ж, сынок, – отвечал старик, – твоя комната, твоя кровать всегда к твоим услугам, как и твое место у очага и за столом. Разве я когда-нибудь попрекал тебя, говорил, что ты слишком часто ими пользуешься?
– Нет, отец, – воскликнул молодой человек, бросившись на стул и охватив руками голову, – нет, вы добры ко мне, вы любите меня.
– У меня только ты и есть, сынок, ты никогда не причинял мне горя.
– Отец, – сказал Перине, – я очень страдаю, позвольте мне не ужинать и пройти сразу в мою комнату.
– Иди, мой сын. Разве ты не у себя дома и не волен распоряжаться собой, как тебе хочется?
Перине толкнул небольшую дверцу, замыкавшую три первые ступеньки лестницы, прорубленной внутри стены, и стал медленно подниматься, не оборачиваясь, чтобы не видеть отца.
Старый Леклерк вздохнул:
– Мальчик вот уже несколько дней ходит печальный.
Он один сел за стол, куда уже поставил второй прибор, для сына.
Некоторое время отец прислушивался к шагам сына у себя над головой, но вот все стихло; решив, что сын заснул, старик прошептал несколько молитв, прося у бога за сына, затем и сам лег у себя в комнате, но сперва со всеми предосторожностями положил под подушку ключи, которые ему было доверено хранить.
Прошло около часа, ничто в доме старого эшевена не нарушало тишины; вдруг в первой комнате послышался легкий скрип, – дверь, та, что мы упомянули, отворилась, три деревянные ступеньки одна за другой хрустнули под ногами Перине, – он был бледен и старался сдержать дыхание. Скрип деревянной половицы под ногой заставил его остановиться, прислушаться. Все безмолвствовало, он мог быть спокоен. Утирая рукою пот со лба, он на цыпочках прокрался к комнате отца и толкнул дверь, – тот и не подумал запереть ее.
На камине мерцал фонарь, оставленный на тот случай, если сюда забредет запоздалый горожанин, тогда старик поднимался, чтобы опознать его; хоть тусклого света фонаря было достаточно, чтобы старик, проснувшись, заметил, что он не один в комнате, Леклерк решил его не тушить, из боязни натолкнуться в темноте на какую-нибудь вещь и разбудить отца, пока что крепко спавшего.
Ужасное зрелище! Молодой человек крался к постели отца, вперив в нее сверкающий взгляд, которым он изредка, словно тигр в засаде, окидывал комнату, он вздрагивал от частых ударов сердца, в то время как дыхание спящего было покойно;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106
Вечером 28 мая 1418 года на площади Сорбонны собралась такая толпа. Большую часть ее составляли вооруженные дубинками школяры; мясники, прицепившие сбоку свои ножи; рабочие со своим инструментом, который в руках этих отчаявшихся людей тоже мог служить оружием. Женщины старались не отставать от мужей, подчас не без риска для себя, – ведь солдаты не щадили ни женщин, ни детей, ни стариков, даже если они были беззащитны и пришли просто из любопытства; та эпоха и дала жизнь искусству, рьяными поборниками коего выказали себя современные правительства.
– Вам известно, мэтр Ламбер, – говорила старая женщина, балансируя на одной ноге, той, что была длиннее, и стараясь дотянуться до локтя мужчины, к которому она обращалась, – вам известно, для чего изъяли полотно у торговцев? Отвечайте же.
– Я полагаю, матушка Жанна, – ответствовал тот, к кому она обращалась, продавец металлической посуды, который не пропускал ни одного из таких собраний, – я полагаю, полотно нужно им, если верить этому проклятому коннетаблю, чтобы делать палатки и всякие там павильоны для армии.
– А вот и ошибаетесь: им это нужно, чтобы зашить всех женщин в мешки и бросить в реку.
– Вот как?! – сказал мэтр Ламбер, которого такая расправа, казалось, не так уж огорчала. – Стало быть, вот как.
– Ну конечно.
– Что ж, если бы только это… – протянул какой-то буржуа.
– Так вам этого мало, мэтр Бурдишон? – негодовала наша старая знакомица матушка Жанна.
– Арманьяки не женщин боятся, их беспокоят мужские общества, а посему всех участников подобных сборищ – к ногтю. Зато тех, кто поклялся скорее продать Париж англичанам, нежели выдать его Бургундцам, пощадят.
– Интересно, а как их узнают? – вмешался продавец посуды, нетерпение, прозвучавшее в его голосе, свидетельствовало о том, что он придает большое значение этому сообщению.
– По свинцовому щиту, на одной стороне которого должен быть красный крест, а на другой – английский леопард.
– А я, – сказал, взбираясь на тумбу, какой-то школяр, – видел знамя в войсках короля Генриха Пятого Английского; его вышивали в Наварре, а там – одни только Арманьяки; его должны были вывесить на городских воротах.
– Долой наваррских вышивальщиков! – выкрикнуло несколько голосов, тут же, к счастью, потухших один за другим.
А какой-то рабочий добавил:
– Меня они заставили работать на их военной машине, она называется «гриет». Я потребовал жалованья, тогда прево мне сказал: «У тебя что, сволочь, не найдется су, чтобы купить себе веревку и повеситься?»
– Смерть прево и коннетаблю! Да здравствуют Бургундцы!
Эти возгласы, в отличие от первых, тут же были подхвачены и эхом прокатились по толпе.
В то же мгновение в конце улицы сверкнули штыки, – показалась группа наемных солдат – генуэзцев, находящихся на службе лично у коннетабля.
И тут разыгралась одна из тех сцен, о которых мы уже говорили; читатели, верно, составили себе о них представление, – повторяться нет нужды. Мужчины, женщины, дети с криками ужаса бросились врассыпную. Отряд развернулся во всю ширину улицы и, словно ураган, который гонит осеннюю листву, смел эту вихрем закружившуюся толпу: одни были заколоты, другие раздавлены копытами лошадей, – солдаты заглядывали в каждый закоулок, в каждую нишу с тем ожесточением, которое отличает людей военных, когда они имеют дело с гражданскими.
Итак, мы уже сказали, что при виде стражников все обратились в бегство, – все, кроме одного молодого человека, ненароком замешавшегося в толпу. Он удовольствовался лишь тем, что повернулся лицом к двери, у которой стоял, прислонившись к ней спиной, просунул лезвие кинжала между языком дверного замка и стеной, пользуясь им как рычагом, – дверь подалась, молодой человек вошел в дом и затворил ее за собою. Убедившись, что шум стих и опасность миновала, он снова открыл дверь, просунул в проем голову, оглядел площадь – за исключением нескольких умирающих, из груди которых вырывались хрипы, площадь была пуста. Тогда он спокойно прошел на улицу Кордельеров, спустился по ней до крепостного вала Сен-Жермен и, остановившись у притулившегося здесь небольшого домика, нажал на потайную пружину, – дверь отворилась.
– А, это ты, Перине, – сказал старик.
– Да, отец, я хотел бы поужинать у вас.
– Милости просим, сынок.
– Это еще не все, отец. Народ в Париже волнуется, ночью на улицах неспокойно. Я прошу у вас и ночлега.
– Ну что ж, сынок, – отвечал старик, – твоя комната, твоя кровать всегда к твоим услугам, как и твое место у очага и за столом. Разве я когда-нибудь попрекал тебя, говорил, что ты слишком часто ими пользуешься?
– Нет, отец, – воскликнул молодой человек, бросившись на стул и охватив руками голову, – нет, вы добры ко мне, вы любите меня.
– У меня только ты и есть, сынок, ты никогда не причинял мне горя.
– Отец, – сказал Перине, – я очень страдаю, позвольте мне не ужинать и пройти сразу в мою комнату.
– Иди, мой сын. Разве ты не у себя дома и не волен распоряжаться собой, как тебе хочется?
Перине толкнул небольшую дверцу, замыкавшую три первые ступеньки лестницы, прорубленной внутри стены, и стал медленно подниматься, не оборачиваясь, чтобы не видеть отца.
Старый Леклерк вздохнул:
– Мальчик вот уже несколько дней ходит печальный.
Он один сел за стол, куда уже поставил второй прибор, для сына.
Некоторое время отец прислушивался к шагам сына у себя над головой, но вот все стихло; решив, что сын заснул, старик прошептал несколько молитв, прося у бога за сына, затем и сам лег у себя в комнате, но сперва со всеми предосторожностями положил под подушку ключи, которые ему было доверено хранить.
Прошло около часа, ничто в доме старого эшевена не нарушало тишины; вдруг в первой комнате послышался легкий скрип, – дверь, та, что мы упомянули, отворилась, три деревянные ступеньки одна за другой хрустнули под ногами Перине, – он был бледен и старался сдержать дыхание. Скрип деревянной половицы под ногой заставил его остановиться, прислушаться. Все безмолвствовало, он мог быть спокоен. Утирая рукою пот со лба, он на цыпочках прокрался к комнате отца и толкнул дверь, – тот и не подумал запереть ее.
На камине мерцал фонарь, оставленный на тот случай, если сюда забредет запоздалый горожанин, тогда старик поднимался, чтобы опознать его; хоть тусклого света фонаря было достаточно, чтобы старик, проснувшись, заметил, что он не один в комнате, Леклерк решил его не тушить, из боязни натолкнуться в темноте на какую-нибудь вещь и разбудить отца, пока что крепко спавшего.
Ужасное зрелище! Молодой человек крался к постели отца, вперив в нее сверкающий взгляд, которым он изредка, словно тигр в засаде, окидывал комнату, он вздрагивал от частых ударов сердца, в то время как дыхание спящего было покойно;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106