Я, стало быть, иду себе… Гляжу — впереди меня идут двое. Одеянье, речь — наши, русские. Бояре, видать, и бояре великие! Говор, слышу, новгородский либо суздальский. Идут вольготно. Я пообогнал их. Ну ведь как тут не спросить? «Чьи вы, говорю, будете, господа бояре? Которого князя?»
Дворский слегка вытянул шею и закончил радостным шепотом:
— Самого-то Ярослава Всеволодича оказалися ближни бояре! Оставлены здесь при Олександре Ярославиче — помогать ему. И сам Олександр Ярославич тут!..
Дворский с торжествующим и лукавым выраженьем лица ожидал, что отмолвит на это радостное, он знал, сообщенье повелитель его и господин.
И князь отмолвил:
— Вот что, Андрей Иванович, я своею рукою сниму с тебя пайцзу, да и пропуск твой отыму и под замок велю замкнуть, дабы не мог ты по Орде более бегать! — так, хмурясь, хотя и не повышая голоса, отвечал князь.
Воевода оторопел.
Но тотчас же, привыкший с полуслова понимать недоговоренное владыкой своим, он схватился за щеку и, покачивая сокрушенно и виновато головою, начал просить у князя прощенья за свое «самочинство и самостремительность»:
— Княже мой, господине мой! Данило Романович, батюшко! Вот с места мне не сойти, коли еще что промолвил с нима! Токмо оббежал их, опередил, да и спрашиваю: чьи, мол, вы? Даже и за ручку меж собой не поздравствовались!
— Ну-ну, добре!.. — желая прервать его оправдания, ответил князь.
Однако воеводе еще хотелось изъяснить некоторые обстоятельства этой встречи.
— Данило Романович! — сказал он. — Я ведь их обоих еще ранее заприметил. Один-то боярин — именем Соногур. И якобы не из русских: жидкоусый! А на другого — на того ведь как обратил я внимание? Вижу, посреди пленных наших, обнищавших, между русского народа нашего, галицкого, ходит чей-то боярин, и расспрашивает, и нагинается к ним, и пособие подает… И до того мне больно стало сие и радостно!.. Ведь, Данило Романович!.. — воскликнул, прослезясь, дворский. — Ведь против наших-то, галицких, и рязанским людям, и суздальским…
— Перестань! — вдруг оборвал его князь окриком, каким еще ни разу не оскорблен был слух «великого дворского». — Хватит! Довольно молвил!
И, оборотившись к ножничному отроку, приказал:
— Кончай…
Федя ускорил бережное движение своих тонких пальцев, вооруженных маленькими ножницами с напильником…
Они думают, мыслил князь, что он тогда ничего не увидел, при въезде в Орду, потому что ехал потупя взор свой в гриву коня! Видел, все видел он и слышал, что творилось по обе стороны их дороги, переметанной гулкими, залубеневшими от мороза сугробами!
Полуголые, в отрепьях, босые, с ногами, обернутыми от стужи в мешковину, в дерюгу, галичане, волынцы его протягивали за подаяньем ко всем проезжавшим обмороженные, беспалые или же вздувшиеся гнойными пузырями руки.
А у иных и руки не было, тянули к стремени всадников трясущуюся, побагровевшую от стужи и от воспаленья, гноящуюся култыгу.
Но когда бы и очами не видел, то разве до гробовой доски забудет он песню той помешавшейся девушки-полонянки — там, на снегу, в толпе?!
Где бы ни услыхал он эти с детства знакомые и таким светом, такою полудетскою, полудевическою гордостью напоенные слова, — он тотчас признал бы, что поет их «девча» откуда-либо из-под Синеводска.
В таких же изветшавших, черствых от грязи и от мороза лохмотьях, как все прочие вкруг нее, изможденная голодом и стужей, юная, но уже с запавшими в костистые орбиты глазами, с космами седых волос, которые, однако, даже и в безумии своем не забыла она взамен былой и непременной для ее девического убора низанки лелиток повязать первой подвернувшейся грязной тряпицей, — стояла на сугробе потерявшая рассудок девушка-галичанка, с босыми ногами, завернутыми в ремки, и пела, пела, как будто желая, чтобы услышал ее там, у Карпат, «милейкий» ее:
Кобысь мя видев рано в неделю,
Як станет мати мене вберати:
Ой, на ноженьки жовти чоботки,
А на лядвоньки кованый пояс,
А на пальцы сребни перстенци,
На головоньку перлову тканку…
И, откидывая голову, кривлялась, горделиво приподымала в грязных лохмотьях плечо, поправляла надо лбом узкую тряпицу, заменившую ей навеки венок и лелитки, и непристойно ругалась…
Поодаль же, также на снегу, на клочке почерневшей соломы, сидел слепоокий, с деревянною чашкою и, время от времени приоткрывая белесые незрячие бельма, ибо выколоты были зеницы очей его татарами за побег, тоже еле слышным голосом пел — заунывно, однообразно — одно и то же:
Не вижу неба, земли.
Не вижу хлеба, воды.
Братья, воззрите на мое калецтво!
Молча, не придержав коня, проехал мимо этих людей своих — искалеченных, нищих, сирых и божевольных — великий князь Галицкий. Знал князь, что иные из тех, что сидят при дороге, знают, кто проезжает, минуя их.
Но в то же время видел косвенным взором князь Даниил, как одна и другая татарская рожа остановилась невдалеке, и, запрятав руки в сомкнутые рукава чепанов своих, стояли неподвижно, подобно островерхим столбам, в своих колпаках, и высматривали.
И не отдал властелин Червонной Руси того повеленья, которого вот-вот ожидали все дружинники и поезжане его, ожидал и Андрей-дворский, успевший было тогда приготовить уже большие кисы с деньгами, — повеленья остановиться, и перемолвиться с пленниками-единоземцами, и порасспросить, кто откуда, и скрепить изнемогший дух, и поддержать щедрым братским даяньем!..
Вышедший было в переднюю комнату, где расположилась дружина, дворский поспешно вернулся.
— Княже, — тихо проговорил он, — сии двое пришли — Олександра Ярославича ближние мужи: Соногур и тот, другой… суздалец, Поликарп Вышатич…
Князь резко, на полушаге, обернулся к нему.
— От Ярославича? — спросил он дворского и пытливо на него посмотрел.
Воевода слегка развел руками.
— Про то не хотят сказывать… Соногур… А он, видать, и набольший. При князе-то, видно, постарей будет Вышатича Поликарпа.
Князь колебался с мгновенье.
— Введи! — коротко сказал он.
Дворский поклонился и вышел.
Скоро оба боярина, — приставленные от Ярослава к юному сыну его, князю Новгородскому Александру, для совета и помощи у Батыя, а Сонгур Аепович, половчин, еще и как переводчик, — вступили в палату.
Вышатич сперва перекрестился на образ, чего не стал делать Сонгур, ибо хотя на протяжении многих лет служил князю Суздальскому, однако придерживался веры, в какой был рожден. Ярослав же Всеволодич не только не понуждал Сонгура креститься, но и во многом, особенно для посольства в Татары, к половцам, полагал даже выгоднее иметь половчанина некрещеного.
Поясным поклоном оба они — и Сонгур и Вышатич — почтили князя, а затем боярин Сонгур Аепович, как старший, сказал за обоих приветствие.
— Здравствуй, князь! — молвил он и, сипя от немалой тучности, распрямился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152
Дворский слегка вытянул шею и закончил радостным шепотом:
— Самого-то Ярослава Всеволодича оказалися ближни бояре! Оставлены здесь при Олександре Ярославиче — помогать ему. И сам Олександр Ярославич тут!..
Дворский с торжествующим и лукавым выраженьем лица ожидал, что отмолвит на это радостное, он знал, сообщенье повелитель его и господин.
И князь отмолвил:
— Вот что, Андрей Иванович, я своею рукою сниму с тебя пайцзу, да и пропуск твой отыму и под замок велю замкнуть, дабы не мог ты по Орде более бегать! — так, хмурясь, хотя и не повышая голоса, отвечал князь.
Воевода оторопел.
Но тотчас же, привыкший с полуслова понимать недоговоренное владыкой своим, он схватился за щеку и, покачивая сокрушенно и виновато головою, начал просить у князя прощенья за свое «самочинство и самостремительность»:
— Княже мой, господине мой! Данило Романович, батюшко! Вот с места мне не сойти, коли еще что промолвил с нима! Токмо оббежал их, опередил, да и спрашиваю: чьи, мол, вы? Даже и за ручку меж собой не поздравствовались!
— Ну-ну, добре!.. — желая прервать его оправдания, ответил князь.
Однако воеводе еще хотелось изъяснить некоторые обстоятельства этой встречи.
— Данило Романович! — сказал он. — Я ведь их обоих еще ранее заприметил. Один-то боярин — именем Соногур. И якобы не из русских: жидкоусый! А на другого — на того ведь как обратил я внимание? Вижу, посреди пленных наших, обнищавших, между русского народа нашего, галицкого, ходит чей-то боярин, и расспрашивает, и нагинается к ним, и пособие подает… И до того мне больно стало сие и радостно!.. Ведь, Данило Романович!.. — воскликнул, прослезясь, дворский. — Ведь против наших-то, галицких, и рязанским людям, и суздальским…
— Перестань! — вдруг оборвал его князь окриком, каким еще ни разу не оскорблен был слух «великого дворского». — Хватит! Довольно молвил!
И, оборотившись к ножничному отроку, приказал:
— Кончай…
Федя ускорил бережное движение своих тонких пальцев, вооруженных маленькими ножницами с напильником…
Они думают, мыслил князь, что он тогда ничего не увидел, при въезде в Орду, потому что ехал потупя взор свой в гриву коня! Видел, все видел он и слышал, что творилось по обе стороны их дороги, переметанной гулкими, залубеневшими от мороза сугробами!
Полуголые, в отрепьях, босые, с ногами, обернутыми от стужи в мешковину, в дерюгу, галичане, волынцы его протягивали за подаяньем ко всем проезжавшим обмороженные, беспалые или же вздувшиеся гнойными пузырями руки.
А у иных и руки не было, тянули к стремени всадников трясущуюся, побагровевшую от стужи и от воспаленья, гноящуюся култыгу.
Но когда бы и очами не видел, то разве до гробовой доски забудет он песню той помешавшейся девушки-полонянки — там, на снегу, в толпе?!
Где бы ни услыхал он эти с детства знакомые и таким светом, такою полудетскою, полудевическою гордостью напоенные слова, — он тотчас признал бы, что поет их «девча» откуда-либо из-под Синеводска.
В таких же изветшавших, черствых от грязи и от мороза лохмотьях, как все прочие вкруг нее, изможденная голодом и стужей, юная, но уже с запавшими в костистые орбиты глазами, с космами седых волос, которые, однако, даже и в безумии своем не забыла она взамен былой и непременной для ее девического убора низанки лелиток повязать первой подвернувшейся грязной тряпицей, — стояла на сугробе потерявшая рассудок девушка-галичанка, с босыми ногами, завернутыми в ремки, и пела, пела, как будто желая, чтобы услышал ее там, у Карпат, «милейкий» ее:
Кобысь мя видев рано в неделю,
Як станет мати мене вберати:
Ой, на ноженьки жовти чоботки,
А на лядвоньки кованый пояс,
А на пальцы сребни перстенци,
На головоньку перлову тканку…
И, откидывая голову, кривлялась, горделиво приподымала в грязных лохмотьях плечо, поправляла надо лбом узкую тряпицу, заменившую ей навеки венок и лелитки, и непристойно ругалась…
Поодаль же, также на снегу, на клочке почерневшей соломы, сидел слепоокий, с деревянною чашкою и, время от времени приоткрывая белесые незрячие бельма, ибо выколоты были зеницы очей его татарами за побег, тоже еле слышным голосом пел — заунывно, однообразно — одно и то же:
Не вижу неба, земли.
Не вижу хлеба, воды.
Братья, воззрите на мое калецтво!
Молча, не придержав коня, проехал мимо этих людей своих — искалеченных, нищих, сирых и божевольных — великий князь Галицкий. Знал князь, что иные из тех, что сидят при дороге, знают, кто проезжает, минуя их.
Но в то же время видел косвенным взором князь Даниил, как одна и другая татарская рожа остановилась невдалеке, и, запрятав руки в сомкнутые рукава чепанов своих, стояли неподвижно, подобно островерхим столбам, в своих колпаках, и высматривали.
И не отдал властелин Червонной Руси того повеленья, которого вот-вот ожидали все дружинники и поезжане его, ожидал и Андрей-дворский, успевший было тогда приготовить уже большие кисы с деньгами, — повеленья остановиться, и перемолвиться с пленниками-единоземцами, и порасспросить, кто откуда, и скрепить изнемогший дух, и поддержать щедрым братским даяньем!..
Вышедший было в переднюю комнату, где расположилась дружина, дворский поспешно вернулся.
— Княже, — тихо проговорил он, — сии двое пришли — Олександра Ярославича ближние мужи: Соногур и тот, другой… суздалец, Поликарп Вышатич…
Князь резко, на полушаге, обернулся к нему.
— От Ярославича? — спросил он дворского и пытливо на него посмотрел.
Воевода слегка развел руками.
— Про то не хотят сказывать… Соногур… А он, видать, и набольший. При князе-то, видно, постарей будет Вышатича Поликарпа.
Князь колебался с мгновенье.
— Введи! — коротко сказал он.
Дворский поклонился и вышел.
Скоро оба боярина, — приставленные от Ярослава к юному сыну его, князю Новгородскому Александру, для совета и помощи у Батыя, а Сонгур Аепович, половчин, еще и как переводчик, — вступили в палату.
Вышатич сперва перекрестился на образ, чего не стал делать Сонгур, ибо хотя на протяжении многих лет служил князю Суздальскому, однако придерживался веры, в какой был рожден. Ярослав же Всеволодич не только не понуждал Сонгура креститься, но и во многом, особенно для посольства в Татары, к половцам, полагал даже выгоднее иметь половчанина некрещеного.
Поясным поклоном оба они — и Сонгур и Вышатич — почтили князя, а затем боярин Сонгур Аепович, как старший, сказал за обоих приветствие.
— Здравствуй, князь! — молвил он и, сипя от немалой тучности, распрямился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152