Четверть часа спустя надзиратель уже входил в барак в сопровождении начальника режима, старшего надзирателя и кума.
Кума, очевидно, вызвали прямо из-за стола. Он что-то еще жевал, причмокивал, отдувался. Лицо его лоснилось, ворот кителя был расстегнут, шинель небрежно наброшена на плечи.
— Так, - сказал он, внимательно прочитав начертанные на печке строки. - Та-а-ак… - он резко повернулся к надзирателю. - Значит, они, говоришь, все тут поэты?
— Кто их знает? - пожал плечами надзиратель. - Не разберешь…
— Ничего, - усмехнулся опер, - разберем! Не так все это сложно… И кто здесь поэт - мы знаем. Отлично знаем. Знаем давно.
Он утер губы ребром ладони. Медленно застегнул китель. Затем позвал негромко, но отчетливо:
— Эй, Чума! Ты где там хоронишься? Или хочешь в прятки со мной играть? Теперь поздно… Вылазь давай, иди сюда. Ну! Живо!
Когда меня уводили, я уловил за своей спиною сипловатый, приглушенный голос начальника режима:
— Надо будет составить протокол: тут же явная агитация… Вот он, оказывается, какие стишки пишет!
— Да это вовсе не мои стишки, - обернулся я. - Кого хотите, спросите…
— Иди, иди! - толкнул меня в спину опер. - Помалкивай пока. Придет время - спросим. Сами спросим. Спросим с тебя за все!
* * *
Мне дали десять суток строгого карцера. И в тот же вечер я был водворен в одиночную камеру. Строгий карцерный режим - нешуточное дело! Я давно уже испытал это на себе, на собственной шкуре. За годы скитания по тюрьмам и лагерям я перевидел немало всяческих одиночек - замерзал, валялся на холодном цементном полу, получал один раз в сутки штрафную трехсотграммовую пайку хлеба и кружку воды (горячую пищу при строгом режиме дают, как правило, через два дня на третий). И теперь меня опять ожидало все это… Но самым удручающим было то обстоятельство, что наказание мое, как я понимал, не последнее; начальство не ограничится одним лишь карцером, оно постарается намотать мне новый дополнительный срок, привлечь меня к ответственности за внутрилагерную агитацию.
И если бы Левицкий вовремя не пришел ко мне на помощь, так бы все, без сомнения, и произошло!
Он появился в карцере спустя четыре дня после моего заточения. У заключенного в соседней камере случился эпилептический припадок; охране пришлось спешно вызывать врача. Я услышал смутный шум в коридоре, приник ухом к двери и различил высокий, резкий, характерный голос Левицкого (он что-то приказывал санитарам, распекал их, шпынял). Сейчас же я начал стучать, вызывать дежурного. Когда он заглянул ко мне, потребовал помощи, заявил, что я тоже болен…
Увидев меня, Левицкий ничем не выказал своего удивления; он лишь усмехнулся, поигрывая бровью. Затем деловито и быстро обследовал меня, выслушал, измерил температуру и сообщил надзирателю, что здесь, по его мнению, - случай чрезвычайно серьезный.
— Боюсь, что заболевание остроинфекционное, - сказал он, тщательно протирая руки марлей, смоченной эфиром. - Есть подозрение на сыпной тиф… Это, конечно, еще требует проверки. Но все же симптомы угрожающие.
Вот так, с диагнозом «сыпной тиф» я и попал к Левицкому в больницу.
51
Свирепая тоска перед рассветом
По распоряжению врача меня поместили отдельно от прочих больных - в крошечной комнате, расположенной в конце барака, возле кладовой.
В кладовке этой орудовала Валька, больничная кастелянша, разбитная, смешливая, с круглым, в ямочках, лицом и острой грудью, туго и плотно лежащей в вырезе платьица.
Застилая свежими простынями мою постель, она наклонилась низко. И я невольно напрягся, обшаривая глазами ее грудь. Заметив это, Валька сказала тягуче:
— Не пялься… Ослепнешь.
Я отвернулся, закуривая, и почувствовал на щеке теплое прикосновение ее ладони:
— Ну, что ты? Ну, что? - проговорила она мягко. - Не волнуйся…
— А я вовсе и не волнуюсь, - пробормотал я.
— Нет? - прищурилась она.
— Нет.
— Ох, беда мне с вами, - лениво усмехнулась тогда Валька. - Вечно одно и то же… Хотя, впрочем, что ж. Дело житейское.
Затем, постлав постель, она распрямилась. Осмотрела комнату, поджала губы:
— А вы с Костей, видать, ба-а-альшие друзья.
— С чего ты это взяла?
— Ну, как же! Он еще никому таких условий не предоставлял. Отдельная палата, то да се.
— Так ведь, дура, я - остроинфекционный.
— Ну, это ты другим рассказывай, - небрежно отмахнулась Валька. - Костя мне все объяснил.
И опять она легонько провела ладонью по моей щеке:
— Ложись, миленький. Если что будет нужно - я здесь, рядом… Приду.
— Даже ночью? - спросил я, жуя папиросу, жмуря глаза от дыма.
— Смотря для чего… - она медленно повела плечом.
— Как - для чего? - сказал я медленно. - Для дела.
— Ладно, спи; - она шагнула к дверям. - Там видно будет.
* * *
Поздней ночью (я уже начинал засыпать помаленьку) дверь скрипнула тихонько… И тотчас же - словно порывом ветра - сдунуло с ресниц моих сон.
«Валька!» - подумал я, садясь на постели и жадно, пристально всматриваясь в темноту.
Щелкнул выключатель, и я увидел сухую стройную фигуру Константина Левицкого.
— Я тебя разбудил? - спросил он, усаживаясь на край постели.
— Да нет, - разочарованный, я опустился на подушку. - В общем, нет… А что такое?
— Просто решил посидеть, покалякать, - он зевнул, стукнув зубами, крепко огладил пятерней лицо. - Устал, понимаешь. А вот не спится. И вообще, тоска… Это самое проклятое время - перед рассветом! Буддийские монахи называли его «час быка» - время, когда на земле безраздельно властвуют силы зла и демоны мрака.
— Вот странно, - отозвался я, - судя по литературе, самая роковая пора - это полночь. У Дюма, например, полночь - час убийств. То же и у Конан Дойля, и у других. Да и мне самому так казалось…
— Ну, для убийц, может быть, это подходит, - сказал Левицкий, - не знаю. Тебе видней… Но здесь, понимаешь ли, речь идет о другом. Не об уголовщине и вообще не о реальных вещах, а скорее - о мистических. О вещах, связанных с глубинным, подсознательным восприятием мира. Ночная тьма на человека действует угнетающе… И самые тяжкие, томительные часы - не в середине ночи, а на спаде ее. Это еще знали древние римляне. У них по этому поводу имеется отличное высказывание. Вот послушай.
И, строго подняв кверху палец, он произнес - протяжно и певуче:
— Долор игнис анте люцем… Свирепая тоска перед рассветом.
— Свирепая тоска перед рассветом, - повторил я шепотом. - Послушай, это ж ведь готовая строка!
— Что? - подался он ко мне.
— Стихотворная строчка, говорю. Чистый ямб.
— Дарю эту строчку тебе, - сказал он учтиво. - Может, вставишь ее куда-нибудь… А лучше всего - сочини на эту тему специальное стихотворение или песню, неважно, у тебя получится. Главное в том, что демоны властвуют перед самой зарею, понимаешь? Их власть не беспредельна. Рано или поздно мрак окончится, сменится светом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105
Кума, очевидно, вызвали прямо из-за стола. Он что-то еще жевал, причмокивал, отдувался. Лицо его лоснилось, ворот кителя был расстегнут, шинель небрежно наброшена на плечи.
— Так, - сказал он, внимательно прочитав начертанные на печке строки. - Та-а-ак… - он резко повернулся к надзирателю. - Значит, они, говоришь, все тут поэты?
— Кто их знает? - пожал плечами надзиратель. - Не разберешь…
— Ничего, - усмехнулся опер, - разберем! Не так все это сложно… И кто здесь поэт - мы знаем. Отлично знаем. Знаем давно.
Он утер губы ребром ладони. Медленно застегнул китель. Затем позвал негромко, но отчетливо:
— Эй, Чума! Ты где там хоронишься? Или хочешь в прятки со мной играть? Теперь поздно… Вылазь давай, иди сюда. Ну! Живо!
Когда меня уводили, я уловил за своей спиною сипловатый, приглушенный голос начальника режима:
— Надо будет составить протокол: тут же явная агитация… Вот он, оказывается, какие стишки пишет!
— Да это вовсе не мои стишки, - обернулся я. - Кого хотите, спросите…
— Иди, иди! - толкнул меня в спину опер. - Помалкивай пока. Придет время - спросим. Сами спросим. Спросим с тебя за все!
* * *
Мне дали десять суток строгого карцера. И в тот же вечер я был водворен в одиночную камеру. Строгий карцерный режим - нешуточное дело! Я давно уже испытал это на себе, на собственной шкуре. За годы скитания по тюрьмам и лагерям я перевидел немало всяческих одиночек - замерзал, валялся на холодном цементном полу, получал один раз в сутки штрафную трехсотграммовую пайку хлеба и кружку воды (горячую пищу при строгом режиме дают, как правило, через два дня на третий). И теперь меня опять ожидало все это… Но самым удручающим было то обстоятельство, что наказание мое, как я понимал, не последнее; начальство не ограничится одним лишь карцером, оно постарается намотать мне новый дополнительный срок, привлечь меня к ответственности за внутрилагерную агитацию.
И если бы Левицкий вовремя не пришел ко мне на помощь, так бы все, без сомнения, и произошло!
Он появился в карцере спустя четыре дня после моего заточения. У заключенного в соседней камере случился эпилептический припадок; охране пришлось спешно вызывать врача. Я услышал смутный шум в коридоре, приник ухом к двери и различил высокий, резкий, характерный голос Левицкого (он что-то приказывал санитарам, распекал их, шпынял). Сейчас же я начал стучать, вызывать дежурного. Когда он заглянул ко мне, потребовал помощи, заявил, что я тоже болен…
Увидев меня, Левицкий ничем не выказал своего удивления; он лишь усмехнулся, поигрывая бровью. Затем деловито и быстро обследовал меня, выслушал, измерил температуру и сообщил надзирателю, что здесь, по его мнению, - случай чрезвычайно серьезный.
— Боюсь, что заболевание остроинфекционное, - сказал он, тщательно протирая руки марлей, смоченной эфиром. - Есть подозрение на сыпной тиф… Это, конечно, еще требует проверки. Но все же симптомы угрожающие.
Вот так, с диагнозом «сыпной тиф» я и попал к Левицкому в больницу.
51
Свирепая тоска перед рассветом
По распоряжению врача меня поместили отдельно от прочих больных - в крошечной комнате, расположенной в конце барака, возле кладовой.
В кладовке этой орудовала Валька, больничная кастелянша, разбитная, смешливая, с круглым, в ямочках, лицом и острой грудью, туго и плотно лежащей в вырезе платьица.
Застилая свежими простынями мою постель, она наклонилась низко. И я невольно напрягся, обшаривая глазами ее грудь. Заметив это, Валька сказала тягуче:
— Не пялься… Ослепнешь.
Я отвернулся, закуривая, и почувствовал на щеке теплое прикосновение ее ладони:
— Ну, что ты? Ну, что? - проговорила она мягко. - Не волнуйся…
— А я вовсе и не волнуюсь, - пробормотал я.
— Нет? - прищурилась она.
— Нет.
— Ох, беда мне с вами, - лениво усмехнулась тогда Валька. - Вечно одно и то же… Хотя, впрочем, что ж. Дело житейское.
Затем, постлав постель, она распрямилась. Осмотрела комнату, поджала губы:
— А вы с Костей, видать, ба-а-альшие друзья.
— С чего ты это взяла?
— Ну, как же! Он еще никому таких условий не предоставлял. Отдельная палата, то да се.
— Так ведь, дура, я - остроинфекционный.
— Ну, это ты другим рассказывай, - небрежно отмахнулась Валька. - Костя мне все объяснил.
И опять она легонько провела ладонью по моей щеке:
— Ложись, миленький. Если что будет нужно - я здесь, рядом… Приду.
— Даже ночью? - спросил я, жуя папиросу, жмуря глаза от дыма.
— Смотря для чего… - она медленно повела плечом.
— Как - для чего? - сказал я медленно. - Для дела.
— Ладно, спи; - она шагнула к дверям. - Там видно будет.
* * *
Поздней ночью (я уже начинал засыпать помаленьку) дверь скрипнула тихонько… И тотчас же - словно порывом ветра - сдунуло с ресниц моих сон.
«Валька!» - подумал я, садясь на постели и жадно, пристально всматриваясь в темноту.
Щелкнул выключатель, и я увидел сухую стройную фигуру Константина Левицкого.
— Я тебя разбудил? - спросил он, усаживаясь на край постели.
— Да нет, - разочарованный, я опустился на подушку. - В общем, нет… А что такое?
— Просто решил посидеть, покалякать, - он зевнул, стукнув зубами, крепко огладил пятерней лицо. - Устал, понимаешь. А вот не спится. И вообще, тоска… Это самое проклятое время - перед рассветом! Буддийские монахи называли его «час быка» - время, когда на земле безраздельно властвуют силы зла и демоны мрака.
— Вот странно, - отозвался я, - судя по литературе, самая роковая пора - это полночь. У Дюма, например, полночь - час убийств. То же и у Конан Дойля, и у других. Да и мне самому так казалось…
— Ну, для убийц, может быть, это подходит, - сказал Левицкий, - не знаю. Тебе видней… Но здесь, понимаешь ли, речь идет о другом. Не об уголовщине и вообще не о реальных вещах, а скорее - о мистических. О вещах, связанных с глубинным, подсознательным восприятием мира. Ночная тьма на человека действует угнетающе… И самые тяжкие, томительные часы - не в середине ночи, а на спаде ее. Это еще знали древние римляне. У них по этому поводу имеется отличное высказывание. Вот послушай.
И, строго подняв кверху палец, он произнес - протяжно и певуче:
— Долор игнис анте люцем… Свирепая тоска перед рассветом.
— Свирепая тоска перед рассветом, - повторил я шепотом. - Послушай, это ж ведь готовая строка!
— Что? - подался он ко мне.
— Стихотворная строчка, говорю. Чистый ямб.
— Дарю эту строчку тебе, - сказал он учтиво. - Может, вставишь ее куда-нибудь… А лучше всего - сочини на эту тему специальное стихотворение или песню, неважно, у тебя получится. Главное в том, что демоны властвуют перед самой зарею, понимаешь? Их власть не беспредельна. Рано или поздно мрак окончится, сменится светом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105