И лишь Инсаров оказался для них неожиданностью, обойдясь с их собратом решительно и энергично: тот “всей своей массой, с тяжким плеском бухнулся в пруд”.
Как только собратья, опомнившись, вытащили его из воды, он, чин русской службы, начал браниться: “Русские мошенники!” Далее следует не менее красноречивая, наводящая на размышления подробность. Немец кричит “вслед “русским мошенникам”, что он жаловаться будет, что он к самому его превосходительству графу фон Кизериц пойдёт”.
Юрий оказался в затруднении. Напрашивалась мысль: уж не хотел ли Тургенев сказать, что русским надо бы, по примеру Инсарова, побросать “своих” немцев в воду?
Искушённым взглядом литератора Вакер схватывал и схватывал “упоминания”, которые случайными счесть не удавалось. Помещик Стахов, чьей жене принадлежит конный завод, тайком дарит лошадей любовнице-немке Августине Христиановне. А она в разговорах с немцами отзывается о русском барине “мой дурачок”. Преуспевающий обер-секретарь сената, которого Стахов прочит в мужья своей дочери, достаётся опять же немочке...
Между тем Елена предпочла русским молодым людям Инсарова, и это находит понимание у Шубина: “Кого она здесь оставляет? Кого видела? Курнатовских да Берсеневых... Все — либо мелюзга, грызуны, гамлетики, самоеды, либо темнота и глушь подземная”. В самом деле, Берсенев был при дамах, когда к ним привязались немцы, и не вступился. Не занятно ли сопоставить это с упоминанием в конце романа: Берсенев едет в Германию учиться и пишет статью о преимуществах древнегерманского права, о цивилизованности немцев?
Юрий подчинился странному побуждению найти в книге все штрихи, которые подчёркивали бы мысль о немецком засилье. С неожиданной серьёзностью повлекло превзойти хорунжего доказательствами, что Тургенев снова и снова предлагает читателю сравнить Россию со странами, в которых господствуют иноземцы...
Инсаров и Елена в Венеции идут по берегу моря, и позади них раздаётся властный окрик на немецком: “Aufgepasst!” (“Берегись!”). Надменный австрийский офицер на лошади проскакал мимо их... “Они едва успели посторониться. Инсаров мрачно посмотрел ему вслед”.
А вот они проходят мимо Дворца дожей. Инсаров “указал молча на жерла австрийских пушек, выглядывавших из-под нижних сводов, и надвинул шляпу на брови”.
“Тургенев подчёркивает в своём герое чуткое, глубокое негодование при виде унижения одного народа другим”, — Вакер остался доволен этой родившейся в его голове фразой. Он мысленно взялся за перо... В Москве Инсарова возмутила наглость немцев, уверенных в своём праве унижать русских. В Венеции его скребёт по сердцу от поведения австрийского офицера, от вида австрийских пушек... Казалось бы, продолжал мысль Юрий, то же, что и Инсаров, чувствует навестивший его русский путешественник, восклицающий: “Венеция — поэзия, да и только! Одно ужасно: проклятые австрияки на каждом шагу! уж эти мне австрияки!”
Не отсылает ли высказанное к эпизоду в подмосковном Царицыне? Перечитывая восхитительное описание Царицынских прудов, как не произнести слово “поэзия”?.. добавив: “Одно ужасно: краснорожие бесчинствующие немцы!”
Русский путешественник, однако, о немцах не вспоминает. Он восхищён войной славян против турок, тем, что Сербия уже объявила себя независимою, он сообщает, что в нём самом “славянская кровь так и кипит!” После его ухода Инсаров произносит полные горького значения слова о “славянских патриотах” России: “Вот молодое поколение! Иной важничает и рисуется, а в душе такой же свистун, как этот господин”.
Юрия будоражило изощрённое, жгучее чувство: в какое оригинальное, щекотливое положение сумел он мысленно себя поставить! Немец, он разъясняет русской публике (пусть пока в воображении) противонемецкую нацеленность романа, до сих пор не понятого Россией! Сейчас, когда немцы подступили к Москве, когда патриотическая пропаганда важна, как порох, как динамит, имя Тургенева, известное каждому красноармейцу со школьной парты, здорово бы добавило паров. Если германское племя так унижало россиян при царях-немцах, прятавшихся под русской фамилией, то что будет с народом — начни открыто властвовать германский фашизм? Гитлер?
Юрий представил свою брошюру с новой трактовкой романа “Накануне”. Брошюру зачитывают, разъясняют политруки в ротах, выдержки из неё перепечатывают газеты от дивизионных до центральных, её текст звучит по радио... Взыгравшему воображению явился плакат... плакат с портретом Тургенева в верхнем правом углу; посередине же — Инсаров, эффектно поднявший в воздух дебёлого, с выпученными глазами немца, который сейчас полетит в пруд...
Но одного Инсарова мало. Вакер опять схватился за книгу. В конце её Шубин пишет из Рима своему апатичному приятелю Увару Ивановичу в Москву: будут ли в России “люди” — те, надо понять, люди, которые не потерпят национального унижения? Увар Иванович “поиграл перстами и устремил в отдаление свой загадочный взор”.
“Вот, вот что надо будет сказать...” — окрылило Юрия: на плакате представились политрук с наганом в поднятой руке, устремившиеся за ним на врага бойцы, у них грозные лица, руки крепко сжимают автоматы ППШ. “Это они — те самые люди, которых так жаждал увидеть русский классик! Сегодня их — целая армия. Какою тоской по ним дышат строки романа “Накануне”! Но только Советская Родина смогла дать их — мужественные, сознательные, они ненавидят поработителей святой ненавистью...”
Вакер стал прикидывать, какой срок, при загрузке газетной работой, понадобится ему, чтобы сделать дело. Дело, которое вознаградит и переменой национальности, и возвращением в Москву; вознаградит возможностями, какие открыты перед публицистом с именем.
Надежда на перелом судьбы трепала его не слабее лихорадки; он кутался в одеяло, ворочался, потел, пока, наконец, сонное забытье не снизошло к нему. Когда же он вышел в белесо-серое, обдавшее морозом утро с розовой полосой над дальним лесом, — пристукнула сухо выстудившая трезвость. В ночном хмельном возбуждении рисовалось, как кому-то наверху придётся по душе пример коммунистической сознательности: немец сумел увидеть в русской литературе ещё неизученные предостережения о немецкой опасности! Собрал, систематизировал доказательства того, что его соплеменники, его предки отнюдь не чувствовали благодарности к принявшему их народу... Коммунист, который нашёл в себе силы преподать такое открытие, заслуживает особых отличий.
От свежего ли воздуха, но теперь мышление обрело строгую ясность: а если наверху решат, что его работа должна принадлежать перу публициста, писателя с уже прославленным русским именем?..
Оно и впрямь оказалось бы гораздо действеннее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116
Как только собратья, опомнившись, вытащили его из воды, он, чин русской службы, начал браниться: “Русские мошенники!” Далее следует не менее красноречивая, наводящая на размышления подробность. Немец кричит “вслед “русским мошенникам”, что он жаловаться будет, что он к самому его превосходительству графу фон Кизериц пойдёт”.
Юрий оказался в затруднении. Напрашивалась мысль: уж не хотел ли Тургенев сказать, что русским надо бы, по примеру Инсарова, побросать “своих” немцев в воду?
Искушённым взглядом литератора Вакер схватывал и схватывал “упоминания”, которые случайными счесть не удавалось. Помещик Стахов, чьей жене принадлежит конный завод, тайком дарит лошадей любовнице-немке Августине Христиановне. А она в разговорах с немцами отзывается о русском барине “мой дурачок”. Преуспевающий обер-секретарь сената, которого Стахов прочит в мужья своей дочери, достаётся опять же немочке...
Между тем Елена предпочла русским молодым людям Инсарова, и это находит понимание у Шубина: “Кого она здесь оставляет? Кого видела? Курнатовских да Берсеневых... Все — либо мелюзга, грызуны, гамлетики, самоеды, либо темнота и глушь подземная”. В самом деле, Берсенев был при дамах, когда к ним привязались немцы, и не вступился. Не занятно ли сопоставить это с упоминанием в конце романа: Берсенев едет в Германию учиться и пишет статью о преимуществах древнегерманского права, о цивилизованности немцев?
Юрий подчинился странному побуждению найти в книге все штрихи, которые подчёркивали бы мысль о немецком засилье. С неожиданной серьёзностью повлекло превзойти хорунжего доказательствами, что Тургенев снова и снова предлагает читателю сравнить Россию со странами, в которых господствуют иноземцы...
Инсаров и Елена в Венеции идут по берегу моря, и позади них раздаётся властный окрик на немецком: “Aufgepasst!” (“Берегись!”). Надменный австрийский офицер на лошади проскакал мимо их... “Они едва успели посторониться. Инсаров мрачно посмотрел ему вслед”.
А вот они проходят мимо Дворца дожей. Инсаров “указал молча на жерла австрийских пушек, выглядывавших из-под нижних сводов, и надвинул шляпу на брови”.
“Тургенев подчёркивает в своём герое чуткое, глубокое негодование при виде унижения одного народа другим”, — Вакер остался доволен этой родившейся в его голове фразой. Он мысленно взялся за перо... В Москве Инсарова возмутила наглость немцев, уверенных в своём праве унижать русских. В Венеции его скребёт по сердцу от поведения австрийского офицера, от вида австрийских пушек... Казалось бы, продолжал мысль Юрий, то же, что и Инсаров, чувствует навестивший его русский путешественник, восклицающий: “Венеция — поэзия, да и только! Одно ужасно: проклятые австрияки на каждом шагу! уж эти мне австрияки!”
Не отсылает ли высказанное к эпизоду в подмосковном Царицыне? Перечитывая восхитительное описание Царицынских прудов, как не произнести слово “поэзия”?.. добавив: “Одно ужасно: краснорожие бесчинствующие немцы!”
Русский путешественник, однако, о немцах не вспоминает. Он восхищён войной славян против турок, тем, что Сербия уже объявила себя независимою, он сообщает, что в нём самом “славянская кровь так и кипит!” После его ухода Инсаров произносит полные горького значения слова о “славянских патриотах” России: “Вот молодое поколение! Иной важничает и рисуется, а в душе такой же свистун, как этот господин”.
Юрия будоражило изощрённое, жгучее чувство: в какое оригинальное, щекотливое положение сумел он мысленно себя поставить! Немец, он разъясняет русской публике (пусть пока в воображении) противонемецкую нацеленность романа, до сих пор не понятого Россией! Сейчас, когда немцы подступили к Москве, когда патриотическая пропаганда важна, как порох, как динамит, имя Тургенева, известное каждому красноармейцу со школьной парты, здорово бы добавило паров. Если германское племя так унижало россиян при царях-немцах, прятавшихся под русской фамилией, то что будет с народом — начни открыто властвовать германский фашизм? Гитлер?
Юрий представил свою брошюру с новой трактовкой романа “Накануне”. Брошюру зачитывают, разъясняют политруки в ротах, выдержки из неё перепечатывают газеты от дивизионных до центральных, её текст звучит по радио... Взыгравшему воображению явился плакат... плакат с портретом Тургенева в верхнем правом углу; посередине же — Инсаров, эффектно поднявший в воздух дебёлого, с выпученными глазами немца, который сейчас полетит в пруд...
Но одного Инсарова мало. Вакер опять схватился за книгу. В конце её Шубин пишет из Рима своему апатичному приятелю Увару Ивановичу в Москву: будут ли в России “люди” — те, надо понять, люди, которые не потерпят национального унижения? Увар Иванович “поиграл перстами и устремил в отдаление свой загадочный взор”.
“Вот, вот что надо будет сказать...” — окрылило Юрия: на плакате представились политрук с наганом в поднятой руке, устремившиеся за ним на врага бойцы, у них грозные лица, руки крепко сжимают автоматы ППШ. “Это они — те самые люди, которых так жаждал увидеть русский классик! Сегодня их — целая армия. Какою тоской по ним дышат строки романа “Накануне”! Но только Советская Родина смогла дать их — мужественные, сознательные, они ненавидят поработителей святой ненавистью...”
Вакер стал прикидывать, какой срок, при загрузке газетной работой, понадобится ему, чтобы сделать дело. Дело, которое вознаградит и переменой национальности, и возвращением в Москву; вознаградит возможностями, какие открыты перед публицистом с именем.
Надежда на перелом судьбы трепала его не слабее лихорадки; он кутался в одеяло, ворочался, потел, пока, наконец, сонное забытье не снизошло к нему. Когда же он вышел в белесо-серое, обдавшее морозом утро с розовой полосой над дальним лесом, — пристукнула сухо выстудившая трезвость. В ночном хмельном возбуждении рисовалось, как кому-то наверху придётся по душе пример коммунистической сознательности: немец сумел увидеть в русской литературе ещё неизученные предостережения о немецкой опасности! Собрал, систематизировал доказательства того, что его соплеменники, его предки отнюдь не чувствовали благодарности к принявшему их народу... Коммунист, который нашёл в себе силы преподать такое открытие, заслуживает особых отличий.
От свежего ли воздуха, но теперь мышление обрело строгую ясность: а если наверху решат, что его работа должна принадлежать перу публициста, писателя с уже прославленным русским именем?..
Оно и впрямь оказалось бы гораздо действеннее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116