.. Рассказ произведёт эффект. Он, Вакер, выделится.
Ну, а что сможет Марат? Обратиться наверх? Чем же виноват перед центральной властью, перед вождём журналист, нашедший обличительный документ о карьеристе и подлом трусе, которого вознесла волна первых месяцев революции? Эпизод далёкой весны восемнадцатого года... Болезненно нервировать он может только родственников. Да, дед Марата сидит весьма высоко. Но и внук и он служат вождю, а не вождь им. Хорошему же хозяину всегда пригодится любая, а тем более такая правда о родне его служащих. В угоду им с их понятной озабоченностью — наказывать за находку журналиста?
Желательные выводы давались Юрию без заминки, поскольку рассуждения не покидали область воображаемого. Через несколько недель упоительных упражнений ума он до того свыкся со “сценой в кафе”, что порой забывал о её принадлежности к будущему. Наиболее реалистичным “выглядело”, как Марат в исступлении сбрасывает со стола снедь...
И вдруг излюбленный эпизод зловеще канул во тьму. Будто в кафе выключили электричество. Мысленному взору явилась не отварная, под белым соусом индейка, а баланда с перловкой.
Был август 1936, когда жирной чернотой газетных заголовков грянуло: “Иуды!”, “Диверсанты!”, “Бешеные собаки!” В Москве начался процесс по делу об “Антисоветском объединённом троцкистско-зиновьевском центре”. Среди подсудимых фигурировал дед Марата — и был приговорён к расстрелу.
Вакер почувствовал себя, будто заразившимся серьёзной болезнью. Внуку теперь не миновать перемены места, и не пахнет ли новое сыростью и гнилью? Неотступно-методично рисовалось: Марат, арестованный, налитыми кровью глазами уставился в миску с баландой.
Не так давно Юрий баловался мыслишкой просигналить наверх о “перегибах”, которые позволяет себе Житоров, впадая в палаческий раж. Предвкушение кары, могущей нависнуть над другом, помогало сохранять, после нанесённых им обид, душевное равновесие. Но далее вдохновенных прикидок о “сигнале” Вакер бы не пошёл. Вредить карьере друга не следовало — это могло сказаться на задуманной книге. И сейчас именно её судьба, судьба начатой и столь многообещающей рукописи, мучительно тревожила Юрия.
Он уехал в командировку на Дальний Восток. Там, в местном райисполкоме просматривая центральные газеты, замер над статьёй в “Правде” о перерожденцах. Засорённость ими аппарата власти, говорилось в статье, особенно велика в местах, где к руководству органами НКВД подобрались враги народа. Как пример была названа Оренбургская область.
Вернувшись в Москву, Вакер пришёл на редакционную летучку осунувшийся, с настроением предельно сжатой и готовой лопнуть пружины. Зам главного редактора, который был и секретарём партийной организации, взглянул на него раз-второй: с “деланно-отстранённым любопытством”, — определил Юрий.
По окончании летучки зам пригласил его в свой кабинет. Когда они оказались наедине, Вакер спросил принуждённо-независимо и, вопреки намерению, развязно:
— У вас новость для меня?
— Оренбург... — произнёс парторг тихо и мрачно, посматривая на Юрия каким-то боковым, шарящим взглядом.
— Житоров — перерожденец и самодур! — начал Вакер неожиданным для него странно гортанным голосом. — Помпадур! — прибавил со страстью как нечто необыкновенно бранное и гневно перевёл дух.
— Вы были с ним дружны...
— Как я мог с ним дружить, — зашептал Юрий, оправдываясь и негодуя, — если мы работаем в совершенно разных структурах?! И уровни — абсолютно разные?!
Парторг сделал вывод о манёвренности коммуниста и не счёл нужным цепляться.
— Нас в горкоме собирали, секретарей, ориентировали на бдительность... поставили в известность о выявленных врагах... Житоров расстрелян.
Юрий с тяжёлой тщательностью готовился к тому, что услышит это. Настраивал себя на нужную реакцию — настраивал с тех минут, когда прочитал статью в “Правде”. И всё равно теперь коробяще стянуло сухостью лоб, холодок внезапно побежал под ворот рубашки.
Отчаянно и скандально-легковесно вырвалось то, что он хотел произнести сурово:
— По делам и наказание!
Придя в свою квартиру на Неглинном проезде, он присел на табуретку у двери, будто проситель в учреждении. “Я деморализован. Так нельзя!” — повторил в себе несколько раз, прежде чем, наконец, встал. Пора было ужинать, но мысль о пище претила. Пропустить стопку?.. Он чувствовал, что в нынешнем состоянии “вибрирующе-критического натяжения” уже не окоротит себя... идти утром на работу в мёртво-тошнотном похмелье?
Надо подтянуться, взять себя в руки. Эта внутренняя команда обернулась желанием прибрать в комнате. Он стал вытирать пыль: с книг — сухой тряпкой, с мебели — влажной. Затем вымыл пол. За делом казалось, что скребущие на сердце кошки притупили когти. Сев за письменный стол, достал рукопись. До глубокой ночи он прибавлял бы фразу за фразой — несмотря на усталость от дневной беготни корреспондента... Понимание, что всё пошло насмарку, что его могут и арестовать, — нахлынуло вдруг, будто в первый раз, с неукротимостью, от которой мурашки забегали по телу.
“Бац — и вдребезги!” — повторялось в уме как бы с удовлетворением полного краха. Он зачем-то выключил настольную лампу — и включил снова. На рукопись больно было смотреть... Весна восемнадцатого в Оренбуржье, история с истреблением отряда неминуемо выведут на фигуру Зиновия Житора. Неважно, каким он там показан: достаточно того, что вспомнят — его сын и автор были дружны... Юрий, по всей вероятности, и так уже “проходит в связях Житорова”. Рукопись окажется жерновом на шее.
На миг в сознании затлело: а что если отнести записки хорунжего в органы? Каким, мол, дерьмом был отец Житорова! А яблочко от яблони, известно, недалеко падает!.. Нет — на этом-то как раз шею и сломишь. Марат расстрелян, и что даст органам факт об отце? А вот лицо, которое принесло занятный документ, враз получит прописку в казённой папке: а они так любят пухнуть!
Уничтожить рукопись и тетрадки хорунжего — дабы, припоздав, локти не кусать. Изорвать листы в мелкие клочочки и порциями спровадить в канализацию... Он мысленно проделывал и проделывал это — и с этим болезненным, почти “осязательным” представлением лёг на кровать. Сон пожалел его не ранее, как за час до звонка будильника.
Подобное повторилось на следующий день. И на следующий... На работе Вакер терзался тем, что его могут арестовать, — и как тогда повредят ему найденные чекистами и рукопись, и написанные непримиримым антисоветчиком воспоминания! Но когда, вернувшись домой, он вынимал то и другое — начатую книгу и записки Байбарина видел уже не боящийся ареста жизнелюбивый мужчина Юрий. Их видело иное, некоторым образом, “я” — оно жило лишь тем, что создавалось им “для бессмертия”.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116
Ну, а что сможет Марат? Обратиться наверх? Чем же виноват перед центральной властью, перед вождём журналист, нашедший обличительный документ о карьеристе и подлом трусе, которого вознесла волна первых месяцев революции? Эпизод далёкой весны восемнадцатого года... Болезненно нервировать он может только родственников. Да, дед Марата сидит весьма высоко. Но и внук и он служат вождю, а не вождь им. Хорошему же хозяину всегда пригодится любая, а тем более такая правда о родне его служащих. В угоду им с их понятной озабоченностью — наказывать за находку журналиста?
Желательные выводы давались Юрию без заминки, поскольку рассуждения не покидали область воображаемого. Через несколько недель упоительных упражнений ума он до того свыкся со “сценой в кафе”, что порой забывал о её принадлежности к будущему. Наиболее реалистичным “выглядело”, как Марат в исступлении сбрасывает со стола снедь...
И вдруг излюбленный эпизод зловеще канул во тьму. Будто в кафе выключили электричество. Мысленному взору явилась не отварная, под белым соусом индейка, а баланда с перловкой.
Был август 1936, когда жирной чернотой газетных заголовков грянуло: “Иуды!”, “Диверсанты!”, “Бешеные собаки!” В Москве начался процесс по делу об “Антисоветском объединённом троцкистско-зиновьевском центре”. Среди подсудимых фигурировал дед Марата — и был приговорён к расстрелу.
Вакер почувствовал себя, будто заразившимся серьёзной болезнью. Внуку теперь не миновать перемены места, и не пахнет ли новое сыростью и гнилью? Неотступно-методично рисовалось: Марат, арестованный, налитыми кровью глазами уставился в миску с баландой.
Не так давно Юрий баловался мыслишкой просигналить наверх о “перегибах”, которые позволяет себе Житоров, впадая в палаческий раж. Предвкушение кары, могущей нависнуть над другом, помогало сохранять, после нанесённых им обид, душевное равновесие. Но далее вдохновенных прикидок о “сигнале” Вакер бы не пошёл. Вредить карьере друга не следовало — это могло сказаться на задуманной книге. И сейчас именно её судьба, судьба начатой и столь многообещающей рукописи, мучительно тревожила Юрия.
Он уехал в командировку на Дальний Восток. Там, в местном райисполкоме просматривая центральные газеты, замер над статьёй в “Правде” о перерожденцах. Засорённость ими аппарата власти, говорилось в статье, особенно велика в местах, где к руководству органами НКВД подобрались враги народа. Как пример была названа Оренбургская область.
Вернувшись в Москву, Вакер пришёл на редакционную летучку осунувшийся, с настроением предельно сжатой и готовой лопнуть пружины. Зам главного редактора, который был и секретарём партийной организации, взглянул на него раз-второй: с “деланно-отстранённым любопытством”, — определил Юрий.
По окончании летучки зам пригласил его в свой кабинет. Когда они оказались наедине, Вакер спросил принуждённо-независимо и, вопреки намерению, развязно:
— У вас новость для меня?
— Оренбург... — произнёс парторг тихо и мрачно, посматривая на Юрия каким-то боковым, шарящим взглядом.
— Житоров — перерожденец и самодур! — начал Вакер неожиданным для него странно гортанным голосом. — Помпадур! — прибавил со страстью как нечто необыкновенно бранное и гневно перевёл дух.
— Вы были с ним дружны...
— Как я мог с ним дружить, — зашептал Юрий, оправдываясь и негодуя, — если мы работаем в совершенно разных структурах?! И уровни — абсолютно разные?!
Парторг сделал вывод о манёвренности коммуниста и не счёл нужным цепляться.
— Нас в горкоме собирали, секретарей, ориентировали на бдительность... поставили в известность о выявленных врагах... Житоров расстрелян.
Юрий с тяжёлой тщательностью готовился к тому, что услышит это. Настраивал себя на нужную реакцию — настраивал с тех минут, когда прочитал статью в “Правде”. И всё равно теперь коробяще стянуло сухостью лоб, холодок внезапно побежал под ворот рубашки.
Отчаянно и скандально-легковесно вырвалось то, что он хотел произнести сурово:
— По делам и наказание!
Придя в свою квартиру на Неглинном проезде, он присел на табуретку у двери, будто проситель в учреждении. “Я деморализован. Так нельзя!” — повторил в себе несколько раз, прежде чем, наконец, встал. Пора было ужинать, но мысль о пище претила. Пропустить стопку?.. Он чувствовал, что в нынешнем состоянии “вибрирующе-критического натяжения” уже не окоротит себя... идти утром на работу в мёртво-тошнотном похмелье?
Надо подтянуться, взять себя в руки. Эта внутренняя команда обернулась желанием прибрать в комнате. Он стал вытирать пыль: с книг — сухой тряпкой, с мебели — влажной. Затем вымыл пол. За делом казалось, что скребущие на сердце кошки притупили когти. Сев за письменный стол, достал рукопись. До глубокой ночи он прибавлял бы фразу за фразой — несмотря на усталость от дневной беготни корреспондента... Понимание, что всё пошло насмарку, что его могут и арестовать, — нахлынуло вдруг, будто в первый раз, с неукротимостью, от которой мурашки забегали по телу.
“Бац — и вдребезги!” — повторялось в уме как бы с удовлетворением полного краха. Он зачем-то выключил настольную лампу — и включил снова. На рукопись больно было смотреть... Весна восемнадцатого в Оренбуржье, история с истреблением отряда неминуемо выведут на фигуру Зиновия Житора. Неважно, каким он там показан: достаточно того, что вспомнят — его сын и автор были дружны... Юрий, по всей вероятности, и так уже “проходит в связях Житорова”. Рукопись окажется жерновом на шее.
На миг в сознании затлело: а что если отнести записки хорунжего в органы? Каким, мол, дерьмом был отец Житорова! А яблочко от яблони, известно, недалеко падает!.. Нет — на этом-то как раз шею и сломишь. Марат расстрелян, и что даст органам факт об отце? А вот лицо, которое принесло занятный документ, враз получит прописку в казённой папке: а они так любят пухнуть!
Уничтожить рукопись и тетрадки хорунжего — дабы, припоздав, локти не кусать. Изорвать листы в мелкие клочочки и порциями спровадить в канализацию... Он мысленно проделывал и проделывал это — и с этим болезненным, почти “осязательным” представлением лёг на кровать. Сон пожалел его не ранее, как за час до звонка будильника.
Подобное повторилось на следующий день. И на следующий... На работе Вакер терзался тем, что его могут арестовать, — и как тогда повредят ему найденные чекистами и рукопись, и написанные непримиримым антисоветчиком воспоминания! Но когда, вернувшись домой, он вынимал то и другое — начатую книгу и записки Байбарина видел уже не боящийся ареста жизнелюбивый мужчина Юрий. Их видело иное, некоторым образом, “я” — оно жило лишь тем, что создавалось им “для бессмертия”.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116