— Что интересного пишут мои местные коллеги?
— Да вот гляжу... производственные успехи, как обычно, растут... Ага, отмечается успех другого рода: самогоноварение из зерна изжито. Но из свёклы, картошки — продолжается... — пробегая взглядом столбцы, Марат подпустил саркастическую нотку: — Критика в адрес милиции, прокуратуры... куда смотрят органы на местах?
Он уронил газету на пол:
— Вот что я скажу. Какие ни будь у нас достижения, но и через сто лет самогонку будут гнать!
— Интересное убеждение чекиста! — поддел Юрий и, забирая инициативу, “поднял уровень” разговора: — Я вчера перечитывал Есенина — он бы с тобой согласился. Но я не о самогонке, хотя он в ней знал толк. Его поэма “Пугачёв” — вещь, примечательная прозрачными строками... Между прочим, место действия — здешний край. Ты её давно читал? Помнишь начало — калмыки бегут из страны от террора власти?..
Начальство, продолжил он пересказ, посылает казаков в погоню, но те — на стороне калмыков. Казаки и сами хотели бы уйти.
Он процитировал по памяти:
— “Если б наши избы были на колёсах, мы впрягли бы в них своих коней и гужом с солончаковых плёсов потянулись в золото степей...” — Читал дальше умело, напевно — о том, как кони, “длинно выгнув шеи, стадом чёрных лебедей по водам ржи” понесли бы казаков, “буйно хорошея, в новый край...”
Житоров слушал без оживления, покровительственно похвалил:
— Память тебе досталась хорошая.
Друг, считавший свою память феноменальной, обдуманно развивал мысль о поэме:
— Есенин начал писать “Пугачёва” в марте двадцать первого, когда вспыхнул Кронштадтский мятеж. На Тамбовщине пылало восстание...
Он выдержал паузу и произнёс в волнении как бы грозного открытия:
— В связи с этим создана антисоветская поэма! Воспето, по сути, крестьянское, казачье... кулацкое, — поправил он себя, — сопротивление центральной власти!
Я тебе докажу... — проговорил приглушённо от страстности, с суровой глубиной напряжения. Его лицу сейчас нельзя было отказать в подкупающей выразительности. — Во времена Пугачёва, ты знаешь, столицей был Петербург, из Петербурга посылала Екатерина усмирителей. А в поэме, там, где казаки убивают Траубенберга и Тамбовцева, читаем: “Пусть знает, пусть слышит Москва — ... это только лишь первый раскат...”
Он был сама доверительная встревоженность:
— Ты понял,какое время имеется в виду?
Марат понял. Понял, но не дал это заметить. Мы же заметим относительно фамилии Траубенберг, что уже упоминалась в нашем рассказе. Жандармский офицер, который носил её, не придуман. Возможно, Есенин знал о нём и нашёл фамилию подходящей для поэмы. Или же мы имеем дело со случайным совпадением. Однако вернёмся к нашим героям.
Житоров, скрывая, насколько он впечатлён важностью того, что слышит, сыронизировал в притворном легкомыслии:
— Шьёшь покойнику агитацию — призыв к побегу за границу?
“Индюк ты! — мстительно подумал Юрий. — Будь я в твоей должности — анализом и дедукцией уже вывел бы, кто прикончил отряд!” Его так и тянуло явить этой помпадурствующей посредственности, как он умеет добираться до сердцевины вещей.
— Есенина хают, — сказал он, — за идеализацию старого крестьянского быта и тому подобное, но никто не сомневается, что он — патриот, что он влюблён в Русь. Так вот, этот русский народный, национальный поэт призывает массы обратиться к врагам России как к избавителям... Превозносит Азию, восхваляет монголов. Его Пугачёв упивается: “О Азия, Азия! Голубая страна ... как бурливо и гордо скачут там шерстожёлтые горные реки! ... Уж давно я, давно я скрывал тоску перебраться туда...”
Юрий замер, всем видом побуждая друга внутренне заостриться, обратить себя в слух:
— У Есенина Пугачёв заявляет, что необходимо влиться в чужеземные орды... — “чтоб разящими волнами их сверкающих скул стать к преддверьям России, как тень Тамерлана!” — с силой прочёл он.
Глаза Житорова ворохнулись огоньком, точно сквозняк пронёсся над гаснущими углями. Полулёжа на диване в хищной подобранности, он смотрел на приятеля с въедистым ожиданием.
Тот, как бы в беспомощности горестного недоумения, вымолвил:
— Чудовищно! Другого слова не подберёшь... Поэт, — продолжил он и насмешливо и страдающе, — поэт, который рвался целовать русские берёзки, объяснялся в любви стогам на русском поле, восторгается — мужики осчастливлены нашествием орд: “Эй ты, люд честной да весёлый ... подружилась с твоими сёлами скуломордая татарва”.
Гость угнетённо откинулся на спинку кресла и вновь подался вперёд с мучительным вопросом:
— А?.. Ты дальше послушай, — проговорил гневно и процитировал: “Загляжусь я по ровной голи в синью стынущие луга, не берёзовая ль то Монголия? Не кибитки ль киргиз — стога?..”
Вакер простёр руки к окну, словно приглашая посмотреть в него:
— Он уже так и видит на месте РСФСР новое Батыево ханство!
Замечая, как всё это действует на друга, сказал с нажимом язвительности и возмущения:
— Пугачёв выдан сподвижниками из трусости, они купили себе жизнь. Они — предатели! Ну, а кто тот, кого подаёт нам Есенин под видом Пугачёва? Нарисованный крестьянским поэтом крестьянский вождь — призывает вражьи орды на свою родину!
Житоров, знавший лишь есенинскую “Москву кабацкую”, подумал с невольным уважением: “Какие, однако, достались Юрке способности! В двадцатых-то никого не нашлось, кто бы нашим глаза открыл... Шлёпнули б Есенина как подкожную контру!”
Он сказал укорчиво:
— Стихи ещё когда написаны, а ты до сих пор молчал?
Вакеру не хотелось признаться, что он раньше не читал “Пугачёва”. Он читал у Есенина многое, но не всё: поэт, казалось ему, опускается до “сермяжно-лапотной манеры”, а это “отдаёт комизмом”.
— Ты же знаешь, — ответил он с извиняющейся уклончивостью, — я люблю Багрицкого, Светлова, Сельвинского... А на выводы, — произнёс твёрдо, с серьёзным лицом, — меня навели решения партии — о том, как опасна произвольная трактовка истории.
Он говорил о постановлениях середины тридцатых, когда была отвергнута так называемая “школа Покровского” — за то, что прошлое страны рассматривалось лишь под углом зрения классовой борьбы, с позиций “экономического материализма”. Сталин нашёл, что упускаются сильнейшие средства воздействия, связанные с национальным чувством.
Прежний подход был заклеймён как “вульгаризация истории и социологии”. Согласно новым принципам воспитания, делался упор на то, что любовь русских людей к родной земле со времён Ильи Муромца закономерно развилась в советский патриотизм. Татарское иго предоставляло возможность усиленно напоминать о священной ненависти народа к иноземным захватчикам.
— Народ шёл и, если понадобится, пойдёт на любые жертвы, защищая отчизну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116