- А в зеркале ее вовсе не было. Вовсе! - Она нахмурила брови и, возвращаясь к прерванному разговору, сказала суровым тоном совершенно взрослого человека: - Временами мне ужасно жаль ее, хотя она и не отдает себе отчета в том, что дворец поступил с ней жестоко и несправедливо. Однако не сомневаюсь, что она сама всё же очень сильно виновата. Виновата в том, что совершенно не пыталась защищаться. А она обязана была защищаться!
- От кого?
- Боже, боже, - вздохнула Луция, - какая же ты еще глупая! - И, покачав укоризненно головой, она вновь улеглась в кровать.
А уже через минуту я услышала ровное дыхание спящей. Счастливая! А я вот долго-долго никак не могла уснуть. Всё смотрела в угол, где поблескивало в полумраке зеркало, и казалось мне, будто перед ним продолжает и сейчас стоять худенькая девочка в ночной рубашке, а из зеркала смотрит на нее карающим взглядом неподвижная, долговязая фигура, очень похожая на одну из блаженных великомучениц, изображениями которых обычно разрисовываются стены костелов.
Долго еще в моей разгоряченной голове бродили тревожные, беспокойные мысли. Уже рассветало, когда я, измученная, уснула.
На следующий день шел дождь, и наша опекунша прислала нам с горничной годовую подшивку «Голоса Кармеля». Мы швырнули ее в шкаф и начали играть в картонное домино на воскресную порцию компота.
Больше всего нас допекало наше полное одиночество. Когда мы с Луцией приходили на кухню, веселые разговоры, словно по команде, прекращались, все смотрели на нас с нескрываемым любопытством, а когда мы выходили, то за нашими спинами раздавались приглушенные смешки и остроты в адрес Луции: «Эта не иначе как из морской пены сделана. Того и гляди растает…» Лишенные возможности играть с детьми баронессы, которых мы видели очень редко и лишь издалека, мы подружились с дочерью кухарки.
Идя на обед, мы каждый раз видели Маринку в прилегающем к кухне помещении, где она, склонившись низко над столом, аккуратно складывала, взбрызгивала водой и скатывала в трубку выстиранное белье. А несколькими часами позже глухой стук извещал, что Маринка усиленно работает скалкой и бельевым катком, беспрерывно гоняя его по столу взад и вперед. После полудня стук прекращался, а прикухонный коридор наполнялся чадом от тлеющих углей. Маринка раздувала утюг, гладила белье, штопала, укладывала и подсчитывала, а вечером разносила его в огромных корзинах по бельевым шкафам.
Половину тесной Маринкиной комнатушки занимала кровать, на которой под самый потолок поднималась гора белоснежных подушек. А другая половина была занята огромным комодом, наполненным всевозможными сувенирами из Ченстоховы, алтариками, «святыми фигурками», бархатными подушечками с вышитыми на них сердечками и терновыми венцами, подсвечниками, высохшими букетами цветов, обильно припудренными пылью. На стене, прикрытая простыней, висела одежда, а возле печки стояла тумбочка с тазом и кувшином для умывания.
- Ну, говори, Маринка, сколько выгладила сегодня? - обычно спрашивали мы, входя к ней.
Маринка тут же отвечала:
- Постельного белья - для трех комнат, так как скоро приезжают гости - господа из Домбровы, да детского сколько…
Или:
- Рубашки для ясной пани и нижние юбки для старшей ясной пани…
Только после этого и начинался, собственно, наш визит. Мы садились на скамейку между окнами, и Маринка подсовывала Луции альбомчик, вытащенный из ящика комода.
- Нарисуй что-нибудь красивое…
Под «чем-нибудь красивым» она подразумевала заход солнца, белых лебедей на тихом пруду, парочку голубей с алыми розами в клювах или надгробный камень с изображением ангела и надписью: «На память».
Когда рисунок был готов, она просила:
- А теперь раскрась его.
Карандаши были у Луции лишь трех цветов: красный, синий и желтый. Поэтому больше всего удавался ей заход солнца, а хуже всего - лебеди или надгробный камень.
Затем альбомчик снова исчезал в ящике комода, а его место занимала толстая тетрадь. Растягивая слова, старательно выводя мелодию, Маринка начинала петь записанные в эту тетрадь песни - об «Эрвине из розовой беседки», о «Девушке, покинутой любимым», о «Двух хризантемах на могиле возлюбленной»…
В теплой, уютной Маринкиной комнатушке пахло скукой, чистым бельем и свежим тестом, а в нашей комнате было холодно и темно. Луция, которую совершенно не трогала судьба Эрвина из розовой беседки, набрасывала в тетради портретик Маринки: красивая голова, обрамленная густой черной косой, широкий лоб, слегка вытаращенные глаза. Не могла Луция только передать с достаточной достоверностью цвет ее стекловидной, нездорово поблескивающей кожи, похожей на кусок слишком наутюженной полотняной материи.
Когда сумерки заползали в комнату и она погружалась в полумрак, Маринка, не зажигая света, просила:
- Ну, а теперь пусть Луция что-нибудь расскажет. Только чтобы это было страшно. Я очень люблю, когда страшно.
И Луция, читавшая дома огромное количество книг, выискивала в своей памяти необыкновенные сказки и удивительные приключения, которые должны были удовлетворить желание Маринки. А Маринка, пожирая блестящими глазами Луцию, то и дело повторяла:
- Еще, еще, пожалуйста! Я очень люблю, когда страшно…
***
- Тебе, Луция, нравятся новые гардины в салоне? - неожиданно спросила Маринка, когда через несколько дней мы снова навестили ее.
- В каком салоне?
- Ну - в белом. Ты не знаешь?! Ясна пани купила хорошенькие гардины из чешского шелка. Они так идут к новым обоям… Видела?
- Нет. А ты почему об этом спрашиваешь?
- А потому, что ты, Луция, никогда не рассказывала, как тебе нравятся господские комнаты. Моя мать говорит, что такого богатства, какое в салоне нашей ясной пани, она нигде не видела. Ты, Луция, наверно, слышала, что горничная плетет обо мне всякую чепуху. И всё это для того, чтобы выслужиться перед ясной пани. О, эта горничная ужасно любит подлизываться! Даже к панне Янине, которая, по правде говоря, вовсе и не господского происхождения. Этакой замухрышкой взяли ее во дворец, когда было ей что-то около восемнадцати лет. Взяли для того, чтобы обслуживала старшую ясну пани баронессу. Она так присохла к господам, что теперь и сама строит из себя помещицу. А со старшей ясной пани баронессой ты разговаривала, Луция?
- Да откуда же! - не сдержавшись, воскликнула я. - Мы же туда не ходим. - И добавила жалобно: - Совершенно не ходим.
Маринка поставила утюг на подставку и, ошеломленная, уставилась на нас.
- Как это так - не ходите?
- Да вот так. Мы, как видишь, - с трудом поясняла Луция. - имеем свою комнату и сидим только в ней. Да, и нигде более, потому что нам нечего там делать.
Заметив на лице Маринки удивление и сомнение, Луция быстро поднялась со скамейки и начала прощаться:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
- От кого?
- Боже, боже, - вздохнула Луция, - какая же ты еще глупая! - И, покачав укоризненно головой, она вновь улеглась в кровать.
А уже через минуту я услышала ровное дыхание спящей. Счастливая! А я вот долго-долго никак не могла уснуть. Всё смотрела в угол, где поблескивало в полумраке зеркало, и казалось мне, будто перед ним продолжает и сейчас стоять худенькая девочка в ночной рубашке, а из зеркала смотрит на нее карающим взглядом неподвижная, долговязая фигура, очень похожая на одну из блаженных великомучениц, изображениями которых обычно разрисовываются стены костелов.
Долго еще в моей разгоряченной голове бродили тревожные, беспокойные мысли. Уже рассветало, когда я, измученная, уснула.
На следующий день шел дождь, и наша опекунша прислала нам с горничной годовую подшивку «Голоса Кармеля». Мы швырнули ее в шкаф и начали играть в картонное домино на воскресную порцию компота.
Больше всего нас допекало наше полное одиночество. Когда мы с Луцией приходили на кухню, веселые разговоры, словно по команде, прекращались, все смотрели на нас с нескрываемым любопытством, а когда мы выходили, то за нашими спинами раздавались приглушенные смешки и остроты в адрес Луции: «Эта не иначе как из морской пены сделана. Того и гляди растает…» Лишенные возможности играть с детьми баронессы, которых мы видели очень редко и лишь издалека, мы подружились с дочерью кухарки.
Идя на обед, мы каждый раз видели Маринку в прилегающем к кухне помещении, где она, склонившись низко над столом, аккуратно складывала, взбрызгивала водой и скатывала в трубку выстиранное белье. А несколькими часами позже глухой стук извещал, что Маринка усиленно работает скалкой и бельевым катком, беспрерывно гоняя его по столу взад и вперед. После полудня стук прекращался, а прикухонный коридор наполнялся чадом от тлеющих углей. Маринка раздувала утюг, гладила белье, штопала, укладывала и подсчитывала, а вечером разносила его в огромных корзинах по бельевым шкафам.
Половину тесной Маринкиной комнатушки занимала кровать, на которой под самый потолок поднималась гора белоснежных подушек. А другая половина была занята огромным комодом, наполненным всевозможными сувенирами из Ченстоховы, алтариками, «святыми фигурками», бархатными подушечками с вышитыми на них сердечками и терновыми венцами, подсвечниками, высохшими букетами цветов, обильно припудренными пылью. На стене, прикрытая простыней, висела одежда, а возле печки стояла тумбочка с тазом и кувшином для умывания.
- Ну, говори, Маринка, сколько выгладила сегодня? - обычно спрашивали мы, входя к ней.
Маринка тут же отвечала:
- Постельного белья - для трех комнат, так как скоро приезжают гости - господа из Домбровы, да детского сколько…
Или:
- Рубашки для ясной пани и нижние юбки для старшей ясной пани…
Только после этого и начинался, собственно, наш визит. Мы садились на скамейку между окнами, и Маринка подсовывала Луции альбомчик, вытащенный из ящика комода.
- Нарисуй что-нибудь красивое…
Под «чем-нибудь красивым» она подразумевала заход солнца, белых лебедей на тихом пруду, парочку голубей с алыми розами в клювах или надгробный камень с изображением ангела и надписью: «На память».
Когда рисунок был готов, она просила:
- А теперь раскрась его.
Карандаши были у Луции лишь трех цветов: красный, синий и желтый. Поэтому больше всего удавался ей заход солнца, а хуже всего - лебеди или надгробный камень.
Затем альбомчик снова исчезал в ящике комода, а его место занимала толстая тетрадь. Растягивая слова, старательно выводя мелодию, Маринка начинала петь записанные в эту тетрадь песни - об «Эрвине из розовой беседки», о «Девушке, покинутой любимым», о «Двух хризантемах на могиле возлюбленной»…
В теплой, уютной Маринкиной комнатушке пахло скукой, чистым бельем и свежим тестом, а в нашей комнате было холодно и темно. Луция, которую совершенно не трогала судьба Эрвина из розовой беседки, набрасывала в тетради портретик Маринки: красивая голова, обрамленная густой черной косой, широкий лоб, слегка вытаращенные глаза. Не могла Луция только передать с достаточной достоверностью цвет ее стекловидной, нездорово поблескивающей кожи, похожей на кусок слишком наутюженной полотняной материи.
Когда сумерки заползали в комнату и она погружалась в полумрак, Маринка, не зажигая света, просила:
- Ну, а теперь пусть Луция что-нибудь расскажет. Только чтобы это было страшно. Я очень люблю, когда страшно.
И Луция, читавшая дома огромное количество книг, выискивала в своей памяти необыкновенные сказки и удивительные приключения, которые должны были удовлетворить желание Маринки. А Маринка, пожирая блестящими глазами Луцию, то и дело повторяла:
- Еще, еще, пожалуйста! Я очень люблю, когда страшно…
***
- Тебе, Луция, нравятся новые гардины в салоне? - неожиданно спросила Маринка, когда через несколько дней мы снова навестили ее.
- В каком салоне?
- Ну - в белом. Ты не знаешь?! Ясна пани купила хорошенькие гардины из чешского шелка. Они так идут к новым обоям… Видела?
- Нет. А ты почему об этом спрашиваешь?
- А потому, что ты, Луция, никогда не рассказывала, как тебе нравятся господские комнаты. Моя мать говорит, что такого богатства, какое в салоне нашей ясной пани, она нигде не видела. Ты, Луция, наверно, слышала, что горничная плетет обо мне всякую чепуху. И всё это для того, чтобы выслужиться перед ясной пани. О, эта горничная ужасно любит подлизываться! Даже к панне Янине, которая, по правде говоря, вовсе и не господского происхождения. Этакой замухрышкой взяли ее во дворец, когда было ей что-то около восемнадцати лет. Взяли для того, чтобы обслуживала старшую ясну пани баронессу. Она так присохла к господам, что теперь и сама строит из себя помещицу. А со старшей ясной пани баронессой ты разговаривала, Луция?
- Да откуда же! - не сдержавшись, воскликнула я. - Мы же туда не ходим. - И добавила жалобно: - Совершенно не ходим.
Маринка поставила утюг на подставку и, ошеломленная, уставилась на нас.
- Как это так - не ходите?
- Да вот так. Мы, как видишь, - с трудом поясняла Луция. - имеем свою комнату и сидим только в ней. Да, и нигде более, потому что нам нечего там делать.
Заметив на лице Маринки удивление и сомнение, Луция быстро поднялась со скамейки и начала прощаться:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73