– А вы что не спите? – она была уверена, что не сплю.
– Зря вы так со стариком… Он добрый у вас.
Она остановилась у окна. Спина ссутулилась.
– Добрый. А нудный.
– За что вам имя свое не нравится?
– А вы знаете, как оно целиком-то звучит? – спросила она с обидой, совсем детской, и произнесла по слогам: – Ди-нэ-ра! А значит: Дитя Новой Эры.
Я рассмеялся невольно.
– Вот-вот! И все смеются!.. У него же не) все дома.
Нафаршировали его высокими словами, как кабачок кашей. Он в ней ложку повернуть не может, чтоб коленки не замарать. А мне – расхлебывай! – она повысила голос.
– Мы отца разбудим, Дина.
– А-а, он уж, если заснет, как топор.
– Имя-то – еще не трагедия… Почему вы с мужем разошлись?
– Куркуль он. И семья у него куркулистая. Он здесь жил, а к мамаше его мы в гости ездили. – Она рассказывала, не поворачиваясь ко мне, нехотя. – Больше двух дней я там никогда не выдерживала. Мамаша – зав фермой. И вот тащит оттуда чего ни попадя: брюкву, молоко, сено, зерно, комбикорм. А потом – торгует. Не могла я это молоко пить!.. И потом весь гарнитур его на улицу выбросила: диван-кровать, под бархат обшитый, кресла, шкаф – все сама выволокла.
Кричу: «Забирай свои шмутки ворованные, так твою так!»
Вся улица сбежалась: спектакль.
– Долго он здесь жил?
– Три года.
Мне показалось это невероятно долгим – три года! – и я спросил:
– Значит, три-то года можно было на ворованном диване спать?
– Слушай! И ты мне морали читать? – она вдруг перешла на «ты». – Я же могу и тебя в окошко выкинуть, хочешь? Ты еще меня не знаешь! Я… я стойку на руках могу сделать, хочешь? – у нее голос дрожал от обиды.
– Да успокойтесь вы, Дина. Что вы?
– Думаешь, пьяная, да? – она уже не могла остановиться. – Вот! Смотри!
– она, и правда, мгновенно встала на руки, просверкнув мимо окна длинными голыми ногами, и так, на руках стоя, хрипло спросила: – Видишь?
– Дина! Да вы что?.. Вот попал я в семейку!
Но видно, ей нужна была такая разрядка. Уже на ногах стоя, чуть задохнувшись, но совершенно спокойная, она проговорила:
– Ты еще меня не знаешь. – И подошла к тахте, вдруг легла на нее спиной, рядом со мною, приказала: – Подвинься-ко!.. Устала я.
Я посунулся к самой стене и ждал, что будет дальше. Помолчав, Дина сказала насмешливо:
– Если с кем вместе живешь, только и делаешь, что вот так к стенке жмешься. Вот и я… ну все в себе в пружинку стиснула.
Опять замолчала, надолго. Бродили по комнате белые эти тени. Лица ее мне не было видно. Спросил:
– И что же?
– Он шофером был. На грузовике. Попивать начал.
Я сперва за него боялась: в ночь рейсы, мало ли что!..
А потом дружки его, которые ко мне же липли – они все ко мне липли, – донесли: он, как поддаст, вовсе не в рейс едет, а тут… к лахудре одной. Проверила: так оно и есть. Ну и уж сорвалась пружинка-то.
– Жалеешь?
Она не ответила, только шмыгнула носом виновато.
Плачет?.. Я обнял ее, она не двинулась, а только попросила неожиданно низким голосом:
– Не надо. Ну что ты, баб, что ль, не знал? Или я – мужиков?.. Раз уж сразу, в баньке-то, не захотел – я видела, – не надо. Не стоит меня жалеть, я жилистая.
Я все же не убрал руку, и она повысила голос:
– Дай хоть раз по-человечески полежать, ну? – и легла посвободней, я убрал руку. – Вот так… Я чую, с тобой этак можно… Ты зачем к отцу-то?
Я тоже лег на спину. Рассказал. Она слушала молча.
В окне совсем рассвело. Корсаковский мальчишка опять застыл недвижно, в этом своем немощно-старческом, но и затаенно-зверином напряжении.
– Господи! – произнесла Дина совсем по-бабьи. – Что только жизнь с людьми не делает!.. Пойду я спать, ладно?
Я промолчал. Она приподнялась на локте и, склонившись, стала целовать меня в лоб, глаза, щеку. Губы у нее были тихие, сухие. Целовала и говорила:
– Спасибо тебе! Спасибо, миленький!..
– Да за что?
Не ответив, она улыбнулась и, выскользнув из-под моей руки, за ней потянувшейся, убежала в свою комнату.
Утренний синий свет не спеша разливался по потолку, стенам, половицам… Кажется, я все-таки задремал.
Во всяком случае, не слышал, когда Дина ушла из дома.
И больше уже я ее не увидел. До вечера мы просидели с Анисимом Петровичем вдвоем.
Экскаваторы своим ходом загнать в горы не удалось: на узких дорогах неуклюжие машины никак не вписывались в повороты, зависали над пропастями. Тогда-то и решил Токарев развалить станины их автогеном надвое, и так, по частям, взгромоздив на специально смонтированные автоплатформы, только через две недели экскаваторы доставили на стройку.
А тут швом грубым, но крепким разрезанные железа сварили, опять – в целое, и поставили экскаваторы в карьеры. Но – два из трех. Как мне и Ронкин рассказывал, на третий, допотопной иностранной марки, паровой, – должно быть, еще времен первой пятилетки, – никак не могли подобрать знающего машиниста.
Вот тогда-то и выманил Штапов компрометирующее Токарева письмо у экскаваторщиков Сидорова и Щетинина: они – и специалисты, и присутствовали при всем при том с самого начала и до конца, перегоняя экскаваторы вместе с Ронкиным, а главное, письмо их – как бы глас народа, к которому не прислушаться вроде бы нельзя. Дескать, подумаешь, неодолимая трудность подыскать на старую колымагу машиниста. Явно, не в том причина. Явно, что-то такое заведомо не так разрезали, сварили.
Сидоров, Щетинин, Ронкин действительно две недели не отлучались от экскаваторов ни на час. И всего хлебнули: и бессонных ночей, и изнурительного труда под обжигающим солнцем, и смертельного риска…
Но как это бывает в жизни, смерть в эти дни настигла не того, кто заведомо ходил рядом с ней, а человека тихого, пережившего немецкую оккупацию и теперь стерегущегося всего и вся, – то была жена Ронкина.
Она болела диабетом и родила недавно сына, вопреки запретам врачей. Ослабела – очень. Но уже ходила и наверняка встала бы на ноги совсем, если бы наладиться ей с диетой, если бы можно было каждый день доставать для нее свежие овощи, молоко, не порошковое, нормальное молоко, не маргарин, а масло, творог, немного мяса, не солонины только, – пустяки, в сущности. Не надо было никаких особенных разносолов.
Но поселок гэсовцев был временный: палаточный городок. В те годы строительство хоть сколько-нибудь доброго жилья для самих строителей считалось роскошью недопустимой. И магазин в этом таборе был сбит из обрезков теса – покосившаяся халабуда, в которую, если б и было что, не завезешь ничего путного.
И снабжался он по какой-то выпадавшей из всех инструкций категории: часто попросту нечем было отоварить карточки.
Как на беду – одно к одному – поселковый врач был только-только из института, не смог угадать признаков диабетической комы. А приступ был тяжелейший – с судорогами, потерей сознания, и сама Ронкина, которая уже знала свою болезнь, ничего подсказать врачу не могла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138