Отсюда приступы лихорадочной, гнетущей тоски по родине.
Отсюда и те дни, о которых я уже говорил, – дни, когда она лежала часами в полной прострации. Тут-то и начала мало-помалу просачиваться в ее сознание невидимая жизнь за перегородкой. Ася лежала в паралитической неподвижности, но сквозь щели ее обостренный слух заползал в комнату Марка, как щупальца исполинского насекомого. Ася исследовала эту комнату, обшаривала ее и постепенно воссоздавала в своем воображении и берлогу и самого зверя. А зверь, то есть Марк, обманутый нерушимой тишиной в соседней комнате, не подозревал, что прощупываются все его движения, и давал себе волю. Безглазые, но цепкие щупальца обшаривали его сверху донизу. Марк всегда находился в возбужденном состоянии и говорил вслух сам с собой не только во сне. Когда он полагал, что никто его не слышит, он не сдерживал своего кипения. В такие минуты у него вырывались обращенные к кому-то слова – слова, полные ненависти, обрывки фраз возникали из темноты, как гребни волн, сверкающие на солнце (то была беседа Иакова с ангелом). Настороженный слух нырял, как чайка, в солнечную пену слов и проникал в глубину души. Сначала Ася прислушивалась лишь к тембру голоса и представляла себе губы, как по запаху можно себе представить плод. Потом она в темноте пыталась представить себе все тело. Она обнюхивала его. Не по влечению, а в силу животного инстинкта самки и от безделья.
Наконец изучение было закончено. Существо, жившее рядом, она уже знала по запаху, вкусу и слуху. Тогда у нее появилось желание рассмотреть не спеша, de visu, тот образ, который она себе создала. Она его не искала, но однажды вечером встретила его на лестнице и постаралась остаться незамеченной. Она его увидела и сразу узнала приказчика с улицы Комартен, который уличил ее в краже; она вспомнила волчью яму, в которую попала, и руку, которая ее выпустила. (В эту минуту, склонившись над изголовьем Марка, который горел в лихорадке, она смотрела на эту руку, красивую, молодую руку с длинными пальцами, которые тогда держали ее, как в тисках, и ласково погладила ее.) Что касается всего остального, то реальный образ не показался ей очень далеким от того, какой она себе создала. В таких случаях реальное мгновенно подменяет воображаемое и воображение не может себе представить, что когда-нибудь видело его иным.
Во всяком случае, с этого дня сосед заинтересовал се еще больше, и она стала следить за его судьбой еще более напряженным взором, вернее слухом. Ее поражала серьезность этой юной натуры, а собственный опыт помог ей увидеть все сокровенные закоулки этого нечеловеческого одиночества, подобного ее одиночеству, и все страдания, которым сопротивлялась стоическая гордость Марка. Теперь, когда она порой заставляла себя не спать, чтобы во сне не выдавать своих тайн, она следила за тайнами чужого сна и за приливами все усиливавшейся горячки. Она видела, что неотвратимый недуг надвигается на молодое существо, что он кружит над ним, как коршун, и круги становятся все уже. Она знала, что настанет час, когда ей надо будет вмешаться.
Час настал. Она пришла.
Она видела много болезней в жестокие времена исхода, когда ее кружило в водовороте разгромленной и бегущей армии; много приходилось ей ухаживать за ранеными, часто пользовалась она средствами, которые предоставлял счастливый случай, вернее – случай несчастный, случай самый гнусный; знала она все горести и весь стыд изувеченных тел, – никакое страдание уже не могло застать ее врасплох. Она не сочла нужным пригласить врача.
Она решила, что справится сама. Марк с таким же успехом выздоровеет либо умрет у нее на руках, как и на руках доктора. Она судила о других по себе, и пришла к мысли, что надо прежде всего уберечь его от больницы, а больница – первое, что предписал бы врач… Нет, уж если умирать, то в одиночку. Это последняя роскошь.
Она применила сильнодействующие отвлекающие средства: горчичники к бедрам и лед на голову. Она ухаживала за Марком, кормила его, умывала.
Ничто не вызывало в ней брезгливости. Комната была грязная, воздух спертый. Окно выходило во двор и упиралось в стену. Изъеденная проказой стена стояла так близко, что если высунуться из окна, можно было дотронуться до нее рукой. В угловой комнате, где жила Ася, окно выходило на улицу. Ася открыла – взломала дверь, которая соединяла обе комнаты, и перенесла больного к себе. Он был выше ростом. Его длинные, худые ноги свешивались, одна рука волочилась по земле. Он был похож на молодого Христа, тело которого полагают во гроб. Ася несла его, согнувшись, широко расставив сильные ноги, выпятив нижнюю губу, стиснув зубы, нахмурив брови и не сводя строгих глаз с доверившегося ей тела. Что-то материнское проснулось в ее пустой груди, в которой, после того как от нее оторвали ротик убитого ребенка, иссякло молоко человеческой нежности. Пересохший родник оживал. Больной был в беспамятстве; она уложила его на свою постель. Ночью, в минуту проблеска сознания, он открыл глаза и, как утопающий, позвал: «Мама!» Он увидел, что находится в чужой комнате и над ним склонились красивые уста, от которых исходило утешение. Уста сказали ему с жалостью: «Да, мой мальчик…» – и поцеловали его в сухие губы.
Она убрала оставленную комнату. В течение нескольких недель, предшествовавших болезни Марка, там набралось много грязи, по всем углам валялись клочки бумаги. Во время своих ночных дежурств она подобрала их и привела в порядок. Среди них оказалось много писем. Ася их прочла. Человек, лежавший в ее постели, был ее добычей, – пусть кратковременной, но ведь принимается во внимание только настоящая минута; что было раньше и что будет после – это не имеет значения. Все, что принадлежало пленнику, составляло часть добычи.
Много писем было от «мамы». Из твердого, четкого почерка, который летел вперед, как птица, знающая свой путь, – широкими и правильными взмахами крыльев, – возникал и запечатлевался в глубине Асиных глаз страстный образ Аннеты. С каждой страницей, которую переворачивали пальцы захватчицы, гордый и нежный образ этот становился все яснее. Вскоре обе женщины стояли лицом к лицу и мерили друг друга взглядом. Они ничего друг другу не сказали. Ася сложила письма и начала обнюхивать незнакомку. Она взвешивала силу ее любви и ее силу боевую – силу жизненную. В этом-то она разбиралась. И она не ошиблась. Человек, лежавший в комнате рядом, становился ей дороже потому, что происходил от этой женщины…
По письмам матери Ася представляла себе письма сына. Она проникала в самые укромные уголки этого мрачного, вечно боровшегося сердца, старалась уяснить себе порывы ярости, которые вызывали в нем весь мир и он сам, его врожденную чистоту и грязь его повседневной жизни, от которой его самого тошнило, его слабости и его поражения, которые делали его более близким ей, более человечным… И его полную откровенность с матерью, которая с чисто мужским пониманием раскрывала человеку его сущность и успокаивала его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287 288 289 290 291 292 293 294 295 296 297 298 299 300 301 302 303 304 305 306 307 308