Он не хотел отойти от тела друга. Его любовь, его скорбь выражали себя громогласно. Семейство Жермена было этим возмущено. Чтобы покончить с этими крайностями, а главное, не давать пищи злословию, надо было увести Франца. И это поручили Аннете. Прежде чем доставить тело в вагон, чтобы похоронить на родине, его перенесли в маленькую местную церковь, где было совершено отпевание.
Шаванны уехали – и живые и покойник, самый живой из них, угасший светоч их рода. Невольно вспоминалась старина, когда на похоронах несли за колесницей и гербами опрокинутый факел. С Аннетой простились коротко и чопорно. Г-жа де Сейжи-Шаванн, сестра Жермена, заставила себя выразить Аннете сердечную благодарность за ее великодушные заботы; подавив затаенную неприязнь, она сделала над собой усилие и даже поцеловала Аннету.
Этим, мнилось ей, она сполна уплатила свой долг. Одна лишь г-жа де Шаванн-мать облила слезами щеки Аннеты, назвала ее: «Дочь моя…» – но украдкой. Она могла бы полюбить ее. Как ни чужды, как ни дики ей казались мысли Аннеты, она бы к ним привыкла; чужие мысли не трогали ее, если только дело не касалось религии. Но г-жа де Шаванн была слаба… Спокойствие прежде всего! Не надо делать ничего такого, что может внести рознь в семью… Они сказали друг другу: «До свиданья!» Но и она и Аннета знали, что этого свиданья не будет.
Пока шло отпевание и пока тело везли на станцию, Аннета была с Францем. Мысленно она следила за процессией, шла по обледенелой дороге, видела по краям ее примулы, расцветавшие под сумрачным февральским небом.
Тишину нарушал очень далекий, очень медленный, приглушенный расстоянием похоронный звон. И Аннета старалась занять Франца, чтобы он не услышал звона; отвлекая его внимание разговором, она уловила свисток отходящего поезда… Укол в сердце… Жермен тронулся в путь… И ей показалось, что мертвый друг умер вторично.
Пришлось позаботиться об оставшемся. Тот, другой, уже не нуждается в нас. До сих пор Аннета всю силу своей жалости обращала на него. Теперь жалеть его нечего. И сострадание изливается на живого. Ведь мертвый доверил ей Франца.
«Я тебе завещаю его. Замени меня! Он твой».
С Францем можно было дать волю жалости. Он непохож был на Жермена, который весь сжимался, когда его жалели, отвергал жалость. Франц ее требовал. Он не стыдился обнаруживать свою слабость. Аннета была ему благодарна за это. Ему казалось естественным, что он просит о помощи, естественным, что Аннета ее оказывает. Это была радость, от которой Аннета отвыкла. Ее сын и Жермен скупо отпускали ей эту радость!.. Ведь они из тех гордецов, что стискивают зубы, лишь бы не выдать своих чувств, стыдятся своего сердца, скрывают, как позор, ту жажду нежности, которую они всосали в себя с молоком матери!.. Франц не скрывал этой жажды. Он наивно требовал своего глотка, как должного. Он походил на новорожденного младенца, который тычется в грудь и губами и ручонками, точно слепой…
«Пусть будет так, малютка! Пей меня! Вот я кладу свой сосок тебе в рот…»
Но этот женоненавистник, не знавший вкуса материнского молока (мать он потерял вскоре после рождения), не думал о женщине, грудь которой сосал. Он любил не женщину – он любил только грудь. Ему надо было утолить свою отчаянную жажду.
Аннета это знала. Она была для него нянькой его скорби – не больше; она баюкала и усыпляла ее. И она любила его только материнской любовью, которая усиливалась с каждым днем по мере того, как росла его потребность в ней. Впрочем, материнская любовь объемлет все виды любви. Пусть она не знает их всех по имени, но нет ни одного, которого она не пригрела бы тайком.
Франц ничего не скрывал от Аннеты. Он был перед ней весь нараспашку.
Позабыв всякую стыдливость, он считал естественным, чтобы она взяла на себя заботу о его особе, о его горе, утрате, тревоге, так же как и о его теле, здоровье, питании, жилье, костюме. Кормилица и нянька, наперсница и прислуга-мастерица на все руки, – больше ему ничего от нее не было нужно, и ничем больше она ему и не была; казалось, он ждет от нее забот и услуг, которые она обязана оказывать ему по долгу службы. Аннета, как и он, находила это естественным. Он благодарил ее небрежно, только из учтивости. Скорее она безмолвно благодарила его за то, что он нуждался в ней.
Его эгоизм восхищал ее. Эгоизм бывает иногда очарователен, и женщинам он нравится. Если человек любит вас ради вас, нельзя не быть ему признательным. Но как лелеет женщина того, кто любит ее ради себя! Он думает только о себе; не отдаваясь сам, он берет вас и проглатывает – вы пришлись ему по вкусу…
«Какой он добрый!» – говорит устрица.
Франц очень мило пожирал Аннету – и притом в полнейшей душевной простоте; он был приветлив, нежен, обаятелен; он позволял жалеть и холить себя; он благоволил выражать свои желания, которые она торопилась исполнить, если – только не угадывала и не выполняла их раньше; она спускалась и поднималась по лестнице раз десять в день, чтобы купить ему апельсинов, газеты, какую-нибудь понадобившуюся ему вещь или отнести на вокзал спешное письмо. Если она видела, вернувшись после недолгого отсутствия, что он полон нетерпения и выговаривает ей за опоздание, это было ей щедрой наградой. Если он садился возле нее в сумерки на балконе, печальный, подавленный, и приникал к ней так, будто хотел согреться у ее ног, и вдруг начинал плакать, Аннета, уронив работу, клала голову взрослого младенца себе на плечо… А наплакавшись всласть (как хорошо, что этот человек, не стыдясь, разрешает отирать себе слезы!), Франц начинал говорить. Он облегчал сердце, поверял Аннете свои тайные муки, начиная от пережитых в детстве – о них он не решался рассказать все даже Жермену – и кончая последней раной, кровоточившей и днем и ночью: теперь он винил себя в том, что мало бывал с другом во время его болезни, что недостаточно любил его и не сумел это скрыть… Она слушала так внимательно!.. Ему становилось легче от одного прикосновения нежной женской щеки к его голове, от ласкающих звуков ее голоса, от сладостных слов сострадания, которые она осторожно вкрапливала в его жалобу. И он исповедовался в том, чего никогда еще не смел высказать вслух. Она не удивлялась. Она принимала без возмущения, как будто сама уже все это пережила, ничем не прикрашенный рассказ о его душевной жизни, все его признания, подчас непристойные, прегрешения против нравственности, которые, быть может, оттолкнули бы ее, если бы она прочла о них в книге. Она слушала его, как на исповеди, тайна которой священна; тот, кто слушает, очищен божественной любовью – милосердием: ни загрязнить, ни разгневать его эти признания не могут; он причастен к слабостям человеческой природы; слабость того, кто исповедуется, – это его слабость;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287 288 289 290 291 292 293 294 295 296 297 298 299 300 301 302 303 304 305 306 307 308