«На все воля божья!» (на случай, если сквозь штакетник за ними наблюдают); разведя руками, хлопнул себя по бокам и пошел работать.
Если дело сложится так, как он надеется, все это будет его хозяйством. И он поливал, поливал, и сам обливаясь потом, а земля пила сегодня и никак не могла напиться. Он закончил, когда прохладный вечер уже затенял сад и можно было не опасаться, что снова все высохнет; пора идти ужинать, человек он или кто?
Но Мариша сидела на пороге, все еще предаваясь отчаянию на виду у всех, кто мог случаем пройти мимо забора.
— Слышь, Мариша, ты ж сама сказывала, коли не буде тому какого конца, то висеть тебе на той самой постромке, что с моей шеи наверху сняла! Чего товда убиваисси, будто с ума скинулась?
Мариша перестала стенать, отняла платок от черных как ночь, уже сухих глаз, словно шоры с них сняла, и зашныряла опасливым взглядом по улице за забором. Потом проговорила:
— У «Сестер Милосердных» сказали, что до утра не дотянет.
Она встала, вздохнув громко, со стоном, так что напротив наверняка услышали. Вошла в кухню и приступила к своим домашним обязанностям.
Как только они оказались за порогом, она обернулась и сообщила серьезную новость:
— В городе поговаривают, ты, Флориш, в том виноват!
— Погоди, счас расскажу тебе, как оно все вышло!
— И слышать ничего не хочу, а если люди правду бают, я тебе знать не желаю, лучше утоплюся!
— Послушай, Мариша...
— Не трожь! — завопила она так дико, что он не мешкая попятился к двери. Но последнее слово осталось за ним:
— Неча тебе топиться, свяжу-ко я завтре с утра свои пожитки да и пойду куда глаза глядят!
А спустя полчаса он услышал скрип чердачной лестницы, шаги приблизились к каморке и стихли. Через минуту к нему вошла Мариша.
— Боязно мне там одной-то...
— Ты бы побрился оннако,— как-то октябрьским утром сказал Коштял Завазелу.— Вот те бритва, мыло, ремень, давай скорее, пока вода не остыла.
И сложил ему все это на подоконник у кровати, на которой Завазел вот уже месяц старался сделать то, чего ему не удалось в больнице — умереть. Теперь он лежал дома, из больницы его вернули жене как неизлечимо больного. Но перед тем абсолютно точно установили, какие из позвонков у него повреждены, и еще точнее — насколько глубоко проник в тело металлический корпус разбитой фары; с не меньшей долей уверенности был предсказан безнадежный исход с утешительным выводом: чем скорее смерть освободит калеку от мучений, тем лучше для него.
Да и сам Завазел был того же мнения, и не проходило ни дня, ни часа, чтоб он не говорил об этом, и с такой надеждой и тоской, что не оставалось сомнений — он считает божьим упущением такую жизнь, когда нет даже возможности корчиться от боли когда самое большое благодеяние, какое только можно ему теперь оказать,— это перевернуть с боку на бок, а оно целиком зависит от Коштяла и его сильных рук.
Размышляя о своих муках, о том. перетерпит ли он эту боль, прежде чем она его доконает, Завазел приходил к выводу, что ему все-таки будет лучше на другом боку, и принимался кричать до тех пор, пока Коштял в огороде его не услышит.
Коштял приходил, брал его, словно дитя, под голову и под коленки и с величайшей осторожностью, чуть ли не с нежностью, перекладывал свою стенающую жертву на другой бок, чтобы часа через два оказать ему эту услугу снова.
Жертва? Да какая же жертва?
Следственной комиссии, навестившей его еще в лазарете, Завазел заявил, что Коштял в его несчастье нисколько не повинен, а виноват он сам, потому как в тот момент крепко о чем-то задумался. На вопрос «О чем?» ответил, что это неважно, что Коштял в последнюю минуту пытался вывести его из задумчивости, но было уже поздно.
Верил ли в это сам Завазел, кто его знает, зато Коштял в конце концов поверил. Ему не приходило в голову, что Завазел отвечал бы иначе, не будь того происшествия в роще.
Все трое были донельзя изнурены ожиданием смерти, которая все не шла, и уже не озадачивались ни тем, что случилось, ни тем, что еще будет.
В душу друг другу они не заглядывали, и никто не мог знать, о чем думает Завазел, у которого будущее стояло, можно сказать, перед глазами всякий раз, как Мариша, вернувшись из города, оказывала ему те услуги, какие Коштялу были несподручны.
И кто ведает, что бы могло произойти, когда Мариша хлопотала над ним со своим прибыльным животом, кабы ему удалось хоть ногой пошевельнуть...
Все вместе, и каждый в отдельности, и один через другого терпели муки адские, но надобно признать, что сиделки Завазеловы обращались с ним, несмотря на все причиняемые его состоянием неудобства, с ангельским терпением.
Больше так продолжаться не могло, а все ж продолжалось, хотя всем, особенно Завазелу, было ясно, что дело его конченое, зажился он тут, что Коштял стал уже хозяином и на огораде, и в доме, а скоро станет и «папашей».
У каждого были свои соображения, как это дело поправить, особенно же Коштял—да и Мариша — считал, что так дальше не пойдет. Все попытки снова поместить больного в лазарет кончились ничем, поскольку неизлечимых туда не принимали.
Ко всему прочему туго стало с деньгами, как-никак дважды на неделе заявлялись доктор с санитаром на перевязку! А когда Мариша пошла с книжкой, которую на всякий случай от Коштяла.утаила, в городской банк, ей не дали из тех семи с половиной тысяч ни крейцера, потому как вкладчик, ее муж, положил их под девизом — пока его не сообщишь, вклад не выдается. Вечером, оставшись с Завазелом наедине, Мариша вытащила книжку, но он не понимал, что ей от него нужно, как она ни кричала ему в ухо. Только, несмотря на боли, усмехался.
Она показала ему надпись на титульном листке, гласящую, что вклады выдаются исключительно по девизу; он снова усмехнулся и, сказав: «Всему свой срок!» — закрыл глаза.
Могло показаться, что срок этот не заставит себя ждать, ибо днем позже ему заметно похужело, как всегда после перевязки. Коштял, выпроваживая лекаря, воспользовался случаем и спросил, долго ли еще больной протянет.
Лекарь пожал плечами, дескать, трудно судить, кабы не было нагноения, можно бы рассчитывать до весны, ну а так — месяца два, от силы три.
Коштяла и такой срок напугал; а когда врач спросил его, кто он больному, брат либо шурин, ответил:
— Да я так, пан доктор, по старой дружбе!
Рассказывать, с чего началась у них с Завазелом дружба, он не стал, доктор тоже не выспрашивал. Коштял стоял смурной, а поскольку в медицинской прессе как раз обсуждался вопрос о желательности закона, уполномачивающего медиков в совершенно безнадежных и особо мучительных случаях сокращать больному, и тем самым его близким, страшные страдания, доктор упомянул об этом, добавив, что, будь его воля, он бы нисколько не колебался, потому что, должен вас предупредить, самые нестерпимые боли еще впереди, попомните мои слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
Если дело сложится так, как он надеется, все это будет его хозяйством. И он поливал, поливал, и сам обливаясь потом, а земля пила сегодня и никак не могла напиться. Он закончил, когда прохладный вечер уже затенял сад и можно было не опасаться, что снова все высохнет; пора идти ужинать, человек он или кто?
Но Мариша сидела на пороге, все еще предаваясь отчаянию на виду у всех, кто мог случаем пройти мимо забора.
— Слышь, Мариша, ты ж сама сказывала, коли не буде тому какого конца, то висеть тебе на той самой постромке, что с моей шеи наверху сняла! Чего товда убиваисси, будто с ума скинулась?
Мариша перестала стенать, отняла платок от черных как ночь, уже сухих глаз, словно шоры с них сняла, и зашныряла опасливым взглядом по улице за забором. Потом проговорила:
— У «Сестер Милосердных» сказали, что до утра не дотянет.
Она встала, вздохнув громко, со стоном, так что напротив наверняка услышали. Вошла в кухню и приступила к своим домашним обязанностям.
Как только они оказались за порогом, она обернулась и сообщила серьезную новость:
— В городе поговаривают, ты, Флориш, в том виноват!
— Погоди, счас расскажу тебе, как оно все вышло!
— И слышать ничего не хочу, а если люди правду бают, я тебе знать не желаю, лучше утоплюся!
— Послушай, Мариша...
— Не трожь! — завопила она так дико, что он не мешкая попятился к двери. Но последнее слово осталось за ним:
— Неча тебе топиться, свяжу-ко я завтре с утра свои пожитки да и пойду куда глаза глядят!
А спустя полчаса он услышал скрип чердачной лестницы, шаги приблизились к каморке и стихли. Через минуту к нему вошла Мариша.
— Боязно мне там одной-то...
— Ты бы побрился оннако,— как-то октябрьским утром сказал Коштял Завазелу.— Вот те бритва, мыло, ремень, давай скорее, пока вода не остыла.
И сложил ему все это на подоконник у кровати, на которой Завазел вот уже месяц старался сделать то, чего ему не удалось в больнице — умереть. Теперь он лежал дома, из больницы его вернули жене как неизлечимо больного. Но перед тем абсолютно точно установили, какие из позвонков у него повреждены, и еще точнее — насколько глубоко проник в тело металлический корпус разбитой фары; с не меньшей долей уверенности был предсказан безнадежный исход с утешительным выводом: чем скорее смерть освободит калеку от мучений, тем лучше для него.
Да и сам Завазел был того же мнения, и не проходило ни дня, ни часа, чтоб он не говорил об этом, и с такой надеждой и тоской, что не оставалось сомнений — он считает божьим упущением такую жизнь, когда нет даже возможности корчиться от боли когда самое большое благодеяние, какое только можно ему теперь оказать,— это перевернуть с боку на бок, а оно целиком зависит от Коштяла и его сильных рук.
Размышляя о своих муках, о том. перетерпит ли он эту боль, прежде чем она его доконает, Завазел приходил к выводу, что ему все-таки будет лучше на другом боку, и принимался кричать до тех пор, пока Коштял в огороде его не услышит.
Коштял приходил, брал его, словно дитя, под голову и под коленки и с величайшей осторожностью, чуть ли не с нежностью, перекладывал свою стенающую жертву на другой бок, чтобы часа через два оказать ему эту услугу снова.
Жертва? Да какая же жертва?
Следственной комиссии, навестившей его еще в лазарете, Завазел заявил, что Коштял в его несчастье нисколько не повинен, а виноват он сам, потому как в тот момент крепко о чем-то задумался. На вопрос «О чем?» ответил, что это неважно, что Коштял в последнюю минуту пытался вывести его из задумчивости, но было уже поздно.
Верил ли в это сам Завазел, кто его знает, зато Коштял в конце концов поверил. Ему не приходило в голову, что Завазел отвечал бы иначе, не будь того происшествия в роще.
Все трое были донельзя изнурены ожиданием смерти, которая все не шла, и уже не озадачивались ни тем, что случилось, ни тем, что еще будет.
В душу друг другу они не заглядывали, и никто не мог знать, о чем думает Завазел, у которого будущее стояло, можно сказать, перед глазами всякий раз, как Мариша, вернувшись из города, оказывала ему те услуги, какие Коштялу были несподручны.
И кто ведает, что бы могло произойти, когда Мариша хлопотала над ним со своим прибыльным животом, кабы ему удалось хоть ногой пошевельнуть...
Все вместе, и каждый в отдельности, и один через другого терпели муки адские, но надобно признать, что сиделки Завазеловы обращались с ним, несмотря на все причиняемые его состоянием неудобства, с ангельским терпением.
Больше так продолжаться не могло, а все ж продолжалось, хотя всем, особенно Завазелу, было ясно, что дело его конченое, зажился он тут, что Коштял стал уже хозяином и на огораде, и в доме, а скоро станет и «папашей».
У каждого были свои соображения, как это дело поправить, особенно же Коштял—да и Мариша — считал, что так дальше не пойдет. Все попытки снова поместить больного в лазарет кончились ничем, поскольку неизлечимых туда не принимали.
Ко всему прочему туго стало с деньгами, как-никак дважды на неделе заявлялись доктор с санитаром на перевязку! А когда Мариша пошла с книжкой, которую на всякий случай от Коштяла.утаила, в городской банк, ей не дали из тех семи с половиной тысяч ни крейцера, потому как вкладчик, ее муж, положил их под девизом — пока его не сообщишь, вклад не выдается. Вечером, оставшись с Завазелом наедине, Мариша вытащила книжку, но он не понимал, что ей от него нужно, как она ни кричала ему в ухо. Только, несмотря на боли, усмехался.
Она показала ему надпись на титульном листке, гласящую, что вклады выдаются исключительно по девизу; он снова усмехнулся и, сказав: «Всему свой срок!» — закрыл глаза.
Могло показаться, что срок этот не заставит себя ждать, ибо днем позже ему заметно похужело, как всегда после перевязки. Коштял, выпроваживая лекаря, воспользовался случаем и спросил, долго ли еще больной протянет.
Лекарь пожал плечами, дескать, трудно судить, кабы не было нагноения, можно бы рассчитывать до весны, ну а так — месяца два, от силы три.
Коштяла и такой срок напугал; а когда врач спросил его, кто он больному, брат либо шурин, ответил:
— Да я так, пан доктор, по старой дружбе!
Рассказывать, с чего началась у них с Завазелом дружба, он не стал, доктор тоже не выспрашивал. Коштял стоял смурной, а поскольку в медицинской прессе как раз обсуждался вопрос о желательности закона, уполномачивающего медиков в совершенно безнадежных и особо мучительных случаях сокращать больному, и тем самым его близким, страшные страдания, доктор упомянул об этом, добавив, что, будь его воля, он бы нисколько не колебался, потому что, должен вас предупредить, самые нестерпимые боли еще впереди, попомните мои слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58