А теперь можешь идти. Я ужасно устал.
– Спасибо, Блондел, – сказал Дени. Он встал и, взяв руку Ричарда, поцеловал ее. Он приподнял угол занавеси балдахина.
Ричард заговорил вновь:
– В любом случае тебе придется забыть об этом на время. Завтра я отправляюсь на север, в Хартфорд и Нортхемптон. И хочу взять тебя с собой.
В его тоне послышалось нечто, внушавшее тревогу, угроза, скорее усиленная, чем смягченная улыбкой, и Дени со смутным беспокойством удалился в свое временное пристанище.
Спустя девять дней его беспокойство превратилось в отчаянье. С королевским кортежем он проделал путь от Вестминстера до Сент-Олбанса, от Сент-Олбанса до Силверстона, от Силверстона до Нортхемптона и оттуда проследовал в поместье Геддингтон. Два фунта, которые Артур дал ему, чтобы поддержать на первых порах, иссякли, потраченные на новую одежду, приличествующую при дворе, новые струны для арфы, на всякие мелкие нужды: на содержание коня в стойле, его прокорм и уход за ним. Король, поглощенный государственными делами и указами, больше не сказал ему ни слова, и никогда его не просили спеть во время трапезы. Арнаут Даниэль удостаивался этой чести несколько раз, а в остальных случаях приглашали простых менестрелей. Еще более неприятный осадок остался после происшествия, случившегося на второй день пребывания в Геддингтоне. Набравшись смелости, Дени дождался, когда король закончит подписывать какие-то документы и покинет зал заседаний, приблизился к нему, поклонился и сказал:
– Милорд, я выучил новую песнь трувера Блондела, не позволите ли вы мне спеть ее для вас вечером?
Ричард рассеянно взглянул на него и ответил:
– Я не знаю трувера по имени Блондел. – И прошествовал мимо.
Дени упорно оставался в Геддингтоне потому, что не знал, что делать дальше. Он склонялся к тому, чтобы вернуться в Сассекс к Артуру, но ему было стыдно так скоро признать свое поражение. Его развлекала мысль о том, что он может отправиться прямо к Мод с предложением выйти за него замуж, но гордость не позволяла ему так поступить. Он с горечью размышлял о непостоянстве королей по дороге в Нортхемптон, где он нашел золотых дел мастера, которому и продал украшенную драгоценными камнями нагрудную цепь – подарок Ричарда – за пятьдесят шиллингов, что составляло лишь часть ее истинной стоимости.
У него было два друга, которые скрашивали жизнь.
Арнаут Даниэль был неизменно добр и охотно расточал похвалы, и скоро они стали близкими друзьями. Они проводили вместе многие часы, обсуждая поэтические формы и общих знакомых – трубадуров. От Арнаута Дени узнал, что Пейре Видаль уехал в Марсель, где теперь живет в доме радушного сеньора Барраля де Бо. Другой старый товарищ, Пейре Овернский, был награжден кубком Золотого ястреба при дворе в Пюи Сен-Мари за свою кансону «Соловей, молю, улетай», похитившую разум у всех, кто ее слышал. Однажды Дени поведал Арнауту то, о чем до тех пор не говорил никому: о своей мечте найти новую, совершенно иную форму в поэзии.
– Я прекрасно понимаю, о чем речь, – кивнул Арнаут. – Именно поэтому я придумал секстину, которая отличается усложненным строем стиха. Я полагал, что нашел ответ в более трудной для понимания стихотворной форме. Подобно тому, насколько кафедральный собор величественнее приходской церкви, так и поэтическое совершенство зависит от изысканного стиля и отточенных рифм. Иными словами, чем больше усилий потрачено, чтобы написать стихи, тем лучше. Так я рассуждал – и ошибался.
Дени глубоко вздохнул.
– Золото мягче железа, – заметил он. – Я знавал некоего отшельника, который однажды сказал мне, что не следует искать то, к чему я стремлюсь, только в области формы.
– Да, он совершенно прав. Это то же самое, как если бы работу дровосека стали бы превозносить над искусством вышивальщиц только потому, что его труд более тяжел. И я бывал в простых деревенских церквах, которые больше походили на храм Божий, чем иные кафедральные соборы. В награду за свои труды я слышал одни лишь упреки в том, что мои кансоны понять и выучить не очень-то просто. Кстати, я прихожу к выводу, что и мне самому управляться с ними довольно трудно! Что ж, я начал употреблять диковинные метафоры и зашел слишком далеко, заблудившись в поисках необыкновенного, удивительного, неуловимого, невыразимого…
Дени процитировал:
– Стал Арнаут ветробором,
Травит он борзых бычком
И плывет против теченья.
– Благодарю. Мило, что ты помнишь эти стихи. Лично мне они никогда не нравились. Наверное, уже каждый из труверов не преминул заметить, что смысл моих стихов слишком темен. Мой старый друг Тибауд, Монах Монтальдонский, высмеял ту песнь, которую ты только что процитировал. Он сказал: «Арнаут и в самом деле предложил нам кое-что новое – заниматься любовью под водой. А я даже и не подозревал, что он умеет плавать».
– Разве имеет значение, что говорят другие поэты? Или мнение кого-либо иного? – воскликнул Дени. – Однажды я встретил человека, простого жонглера, написавшего стихи, которые по сей день не выходят у меня из головы. И он сказал, что ему совершенно наплевать, что о нем думают другие, ибо он пишет песни для собственного удовольствия.
– Да, и без сомнения, он счастлив, поступая таким образом, – сказал Арнаут. – Но я человек слабый. Я хочу, чтобы мои песни слушали, чтобы они пробуждали в душах тех, кто их слышит, печаль и радость, которые чувствовал я, когда сочинял их. Бог мой, Дени, если бы я был осужден влачить свой век в заточении и петь четырем стенам или птицам, то скорее предпочел бы умереть. Подобный приговор был бы столь ужасен, как если бы я был обречен никогда более не написать ни одной песни.
– Но должен быть ответ! – со страстью вскричал Дени. – Наша поэзия мне кажется такой сухой, такой бесцветной – однообразной! Все те же образы: вечно восходы, вечера, соловьи или шум битвы.
– Когда найдешь ответ, дай мне знать, – усмехнулся Арнаут. – Что еще есть в жизни, кроме любви и войны?
– О!.. – Дени пожал плечами. – Любовь и война – вполне достойные темы. Но существуют и другие, не так ли? И то, что мы о них говорим, значит больше, чем сами предметы. Жонглер, тот, о котором я говорил, спел мне песню, которую назвал «Плачем». Он использовал форму площадного planch, ту же, что и Бертран де Борн, когда писал плач на смерть юного Гарри, что и полдюжины поэтов, оплакавших смерть старого короля Генриха. Но знаешь, о чем был его плач? Никогда не догадаешься. Состарившаяся шлюха скорбит о своей ушедшей юности!
– Что? – воскликнул Арнаут, вскинув брови с недоуменным смешком.
– Именно. И это было великолепно, Арнаут. Чертовски хорошо! Это поражало в самое сердце подобно стальному клинку, повергало душу в трепет. Я хотел бы точно вспомнить слова, но они ушли из моей памяти безвозвратно, как и юность, которую она оплакивала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133
– Спасибо, Блондел, – сказал Дени. Он встал и, взяв руку Ричарда, поцеловал ее. Он приподнял угол занавеси балдахина.
Ричард заговорил вновь:
– В любом случае тебе придется забыть об этом на время. Завтра я отправляюсь на север, в Хартфорд и Нортхемптон. И хочу взять тебя с собой.
В его тоне послышалось нечто, внушавшее тревогу, угроза, скорее усиленная, чем смягченная улыбкой, и Дени со смутным беспокойством удалился в свое временное пристанище.
Спустя девять дней его беспокойство превратилось в отчаянье. С королевским кортежем он проделал путь от Вестминстера до Сент-Олбанса, от Сент-Олбанса до Силверстона, от Силверстона до Нортхемптона и оттуда проследовал в поместье Геддингтон. Два фунта, которые Артур дал ему, чтобы поддержать на первых порах, иссякли, потраченные на новую одежду, приличествующую при дворе, новые струны для арфы, на всякие мелкие нужды: на содержание коня в стойле, его прокорм и уход за ним. Король, поглощенный государственными делами и указами, больше не сказал ему ни слова, и никогда его не просили спеть во время трапезы. Арнаут Даниэль удостаивался этой чести несколько раз, а в остальных случаях приглашали простых менестрелей. Еще более неприятный осадок остался после происшествия, случившегося на второй день пребывания в Геддингтоне. Набравшись смелости, Дени дождался, когда король закончит подписывать какие-то документы и покинет зал заседаний, приблизился к нему, поклонился и сказал:
– Милорд, я выучил новую песнь трувера Блондела, не позволите ли вы мне спеть ее для вас вечером?
Ричард рассеянно взглянул на него и ответил:
– Я не знаю трувера по имени Блондел. – И прошествовал мимо.
Дени упорно оставался в Геддингтоне потому, что не знал, что делать дальше. Он склонялся к тому, чтобы вернуться в Сассекс к Артуру, но ему было стыдно так скоро признать свое поражение. Его развлекала мысль о том, что он может отправиться прямо к Мод с предложением выйти за него замуж, но гордость не позволяла ему так поступить. Он с горечью размышлял о непостоянстве королей по дороге в Нортхемптон, где он нашел золотых дел мастера, которому и продал украшенную драгоценными камнями нагрудную цепь – подарок Ричарда – за пятьдесят шиллингов, что составляло лишь часть ее истинной стоимости.
У него было два друга, которые скрашивали жизнь.
Арнаут Даниэль был неизменно добр и охотно расточал похвалы, и скоро они стали близкими друзьями. Они проводили вместе многие часы, обсуждая поэтические формы и общих знакомых – трубадуров. От Арнаута Дени узнал, что Пейре Видаль уехал в Марсель, где теперь живет в доме радушного сеньора Барраля де Бо. Другой старый товарищ, Пейре Овернский, был награжден кубком Золотого ястреба при дворе в Пюи Сен-Мари за свою кансону «Соловей, молю, улетай», похитившую разум у всех, кто ее слышал. Однажды Дени поведал Арнауту то, о чем до тех пор не говорил никому: о своей мечте найти новую, совершенно иную форму в поэзии.
– Я прекрасно понимаю, о чем речь, – кивнул Арнаут. – Именно поэтому я придумал секстину, которая отличается усложненным строем стиха. Я полагал, что нашел ответ в более трудной для понимания стихотворной форме. Подобно тому, насколько кафедральный собор величественнее приходской церкви, так и поэтическое совершенство зависит от изысканного стиля и отточенных рифм. Иными словами, чем больше усилий потрачено, чтобы написать стихи, тем лучше. Так я рассуждал – и ошибался.
Дени глубоко вздохнул.
– Золото мягче железа, – заметил он. – Я знавал некоего отшельника, который однажды сказал мне, что не следует искать то, к чему я стремлюсь, только в области формы.
– Да, он совершенно прав. Это то же самое, как если бы работу дровосека стали бы превозносить над искусством вышивальщиц только потому, что его труд более тяжел. И я бывал в простых деревенских церквах, которые больше походили на храм Божий, чем иные кафедральные соборы. В награду за свои труды я слышал одни лишь упреки в том, что мои кансоны понять и выучить не очень-то просто. Кстати, я прихожу к выводу, что и мне самому управляться с ними довольно трудно! Что ж, я начал употреблять диковинные метафоры и зашел слишком далеко, заблудившись в поисках необыкновенного, удивительного, неуловимого, невыразимого…
Дени процитировал:
– Стал Арнаут ветробором,
Травит он борзых бычком
И плывет против теченья.
– Благодарю. Мило, что ты помнишь эти стихи. Лично мне они никогда не нравились. Наверное, уже каждый из труверов не преминул заметить, что смысл моих стихов слишком темен. Мой старый друг Тибауд, Монах Монтальдонский, высмеял ту песнь, которую ты только что процитировал. Он сказал: «Арнаут и в самом деле предложил нам кое-что новое – заниматься любовью под водой. А я даже и не подозревал, что он умеет плавать».
– Разве имеет значение, что говорят другие поэты? Или мнение кого-либо иного? – воскликнул Дени. – Однажды я встретил человека, простого жонглера, написавшего стихи, которые по сей день не выходят у меня из головы. И он сказал, что ему совершенно наплевать, что о нем думают другие, ибо он пишет песни для собственного удовольствия.
– Да, и без сомнения, он счастлив, поступая таким образом, – сказал Арнаут. – Но я человек слабый. Я хочу, чтобы мои песни слушали, чтобы они пробуждали в душах тех, кто их слышит, печаль и радость, которые чувствовал я, когда сочинял их. Бог мой, Дени, если бы я был осужден влачить свой век в заточении и петь четырем стенам или птицам, то скорее предпочел бы умереть. Подобный приговор был бы столь ужасен, как если бы я был обречен никогда более не написать ни одной песни.
– Но должен быть ответ! – со страстью вскричал Дени. – Наша поэзия мне кажется такой сухой, такой бесцветной – однообразной! Все те же образы: вечно восходы, вечера, соловьи или шум битвы.
– Когда найдешь ответ, дай мне знать, – усмехнулся Арнаут. – Что еще есть в жизни, кроме любви и войны?
– О!.. – Дени пожал плечами. – Любовь и война – вполне достойные темы. Но существуют и другие, не так ли? И то, что мы о них говорим, значит больше, чем сами предметы. Жонглер, тот, о котором я говорил, спел мне песню, которую назвал «Плачем». Он использовал форму площадного planch, ту же, что и Бертран де Борн, когда писал плач на смерть юного Гарри, что и полдюжины поэтов, оплакавших смерть старого короля Генриха. Но знаешь, о чем был его плач? Никогда не догадаешься. Состарившаяся шлюха скорбит о своей ушедшей юности!
– Что? – воскликнул Арнаут, вскинув брови с недоуменным смешком.
– Именно. И это было великолепно, Арнаут. Чертовски хорошо! Это поражало в самое сердце подобно стальному клинку, повергало душу в трепет. Я хотел бы точно вспомнить слова, но они ушли из моей памяти безвозвратно, как и юность, которую она оплакивала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133