если не откроетесь в своей вине и не оплачете горько грехи ваши безмерные; если не припадете сей же час к лону милосердия безграничного, то знайте, что не будет вам отпущения; знайте, проклятые, что ждет вас тогда огонь адский на веки вечные.
Величественно и грозно прозвучала короткая проповедь блаженного Назарина, со всем жаром и суровой торжественностью духовного красноречия. Камера озарялась лишь лунным светом, проникавшим сквозь решетки высоких окон, и в мерцающих бликах лицо и фигура клирика казались еще прекраснее. В первое мгновение грозная отповедь, тон, которым она была произнесена, и мистический облик говорившего сковали преступников страхом. Они словно онемели от изумления. Но первое впечатление было сколь сильным, столь и непродолжительным, слишком глубоко укоренилось зло в испорченных душах этих Людей, и очень скоро к ним вернулась утраченная ненадолго развязная циничность. Вновь послышались непристойности и оскорбления, и один из пропащих, которого МЫ условились называть Отцеубийцей, более других в безрассудствах, поднялся и, словно желая перещеголять всех своей жестокостью и бесчеловечностью, подошел к стоящему Назарину и, сказав: «Надо, браток, пни по-нашему, по-нечистому причастить. Получай!» — го всего размаху влепил ему такую затрещину, что тщедушный клирик кубарем покатился по полу. Послышался ОТОН и сдавленные восклицания несчастного — быть шевельнулось в нем глухое желание мести. Ведь он мужчиной, и мужское достоинство рано или поздно было проснуться в нем, ибо человеколюбие и кротость — пусть и прочно укоренившиеся в его душе — не до конца заглушили человеческие страсти. Короткой и жестокой, должно быть, была в нем борьба между человеком и ангелом. Вновь послышался стон и тягостный вздох, исторгнутый из самой глубины его существа. Камера хохотала. Чего же ждал от Назарина этот сброд? Что в гневе он набросится на них, осыпая их не ударами — что мог он один? — а оскорблениями и бранью, которые до того выслушивал сам? На мгновение всем показалось, что так оно и будет: поднимаясь с пола, паломник сначала встал на колени, опустив голову к земле, прижавшись к ней грудью, как кошка перед прыжком. Наконец он выпрямился, и вновь исторгся из вздымающейся груди сдавленный вздох.
В ответе его — да он и не мог быть иным — прозвучал глас божий и глас человеческий:
— Звери вы, а не люди!.. Услышав, что я прощаю вас, вы решите, что я такой же подлый трус, как и вы сами... Но я скажу это... одним глотком осушу горькую чашу! Впервые в жизни тяжело мне говорить слова прощения врагам, но я говорю вам их, хотя душа моя молчит, говорю, потому что мой долг христианина велит мне сказать вам это... Знайте же, я прощаю вас, ничтожества, но знайте и то, что я презираю вас и казню себя за то, что в сердце моем презрение неотделимо от прощения.
— Ну так получай за прощение! сказал Отцеубийца, награждая его новой пощечиной, хотя на этот раз не такой увесистой,— И за презрение тоже получай!
И вся орава, кроме одного, с насмешками бросилась на Назарина, обрушив на него град тумаков и затрещин. Но в этом нападении сказалась не столько истинная жестокость и злоба, в нем было больше от неуклюже-грубой шутки: удары были легкие, вполсилы, хотя и они оставили не один синяк на теле и лице бедного клирика. Последний пережил в эти минуты еще более отчаянную внутреннюю борьбу, но, горячо призывая господа, взывая к своим убеждениям, раздувая в душе пламя благочестивой кротости, позволял избивать себя, не произнося ни жалоб, ни протестов. Наконец, устав от своей гнусной забавы, арестанты разошлись по углам, оставив на полу распростертое тело. Назарин по-прежнему молчал, и было слышно только его прерывистое дыхание. Арестанты тоже молчали, словно вдруг посерьезнев после неистовых и грубых своих выходок. Это яростное глумление над всем и вся, такое характерное для жестоких, а подчас и кровавых потасовок между закоренелыми преступниками, обычно заканчивается беспросветным похмельем, тяжелой, черной тоской. В наступившей тишине слышалось только частое дыхание Назарина и звучный храп старика нищего, который — чуждый свар и потасовок — спал крепчайшим, ангельски безмятежным сном. Кто знает, быть может, ему снились тридцать шесть миллионов американского братца?
Первым нарушил молчание Назарин; он встал, чувствуя, как болят и ноют все его кости, и обратился к своим мучителям:
— Да... теперь да... новыми побоями и оскорблениями возжелал Господь укрепить меня, и вот я стою перед вами исполненный христианской кротости, безгневный, не испытывая ненависти и не желая отмщения. Со мной вы вели себя как трусы; ВОЗМОЖНО, других случаях вы поведете себя отважно, как герои, ведь, же герои и среди преступников. Не просто быть львом, но еще труднее быть кротким агнцем, и вот он — перед вами. Знайте, я от всего сердца прощаю вас, ибо так велит мне отец наш небесный, знайте и то, что я уже не презираю вас, ибо господь велит мне не презирать, но любить. Братьями возлюбленными считаю я вас теперь, и так больно видеть мне ваши злодеяния, из-за которых грозит вам вечная погибель, так уязвляет меня эта боль, а вместе с любовью так воспламеняет мою душу, что, если бы я мог ценой собственной жизни добиться вашего раскаяния, то с радостью принял бы я самые страшные муки, поругание и самое смерть.
И вновь в камере воцарилось молчание, на сей раз еще более мрачное, так как даже мирный храп старика вдруг г молк. После минутного затишья, прошедшего как бы некоем торжественном ожидании, когда человеческая Совесть, которую разбередили слова Назарина, возмущенно на самое себя, в темноте послышался голос. Это был тот из арестантов, которого мы окрестили Святотатцем; ОН единственный не принимал участия в издевательстве клириком, молча наблюдая за происходящим. По-прежнему лежа в своем углу, он сказал:
А по мне, так изгиляться и мордовать беззащитно много ума не надо; не по-благородному это, да что там — только сволочь последняя такое может. Правда она правда и есть: что видит человек, то и говорит, уж так природой заведено, Вот так вот... а что я за свои слова всегда постою, сами знаете.
— Помолчал бы,— ответил ему один из буянов,— ты-то птица известная. Глядите, какой заступник у этого дуралея выискался!
— Хочу и заступаюсь, и за честь почитаю,— угрюмо сказал первый, медленно подымаясь.— Потому как хоть я и пропащий, но слабого всегда защищал, лежачего не ударил и последним куском, ежели надо, поделюсь. Не от хорошей жизни все мы такие, но если от нужды и позарился на чужое, так хоть к другому жалость поимей.
— Молчи, пустозвон, только и хватает тебя, что друзей своих поносить,— сказал Отцеубийца,— все-то он святошей прикидывается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Величественно и грозно прозвучала короткая проповедь блаженного Назарина, со всем жаром и суровой торжественностью духовного красноречия. Камера озарялась лишь лунным светом, проникавшим сквозь решетки высоких окон, и в мерцающих бликах лицо и фигура клирика казались еще прекраснее. В первое мгновение грозная отповедь, тон, которым она была произнесена, и мистический облик говорившего сковали преступников страхом. Они словно онемели от изумления. Но первое впечатление было сколь сильным, столь и непродолжительным, слишком глубоко укоренилось зло в испорченных душах этих Людей, и очень скоро к ним вернулась утраченная ненадолго развязная циничность. Вновь послышались непристойности и оскорбления, и один из пропащих, которого МЫ условились называть Отцеубийцей, более других в безрассудствах, поднялся и, словно желая перещеголять всех своей жестокостью и бесчеловечностью, подошел к стоящему Назарину и, сказав: «Надо, браток, пни по-нашему, по-нечистому причастить. Получай!» — го всего размаху влепил ему такую затрещину, что тщедушный клирик кубарем покатился по полу. Послышался ОТОН и сдавленные восклицания несчастного — быть шевельнулось в нем глухое желание мести. Ведь он мужчиной, и мужское достоинство рано или поздно было проснуться в нем, ибо человеколюбие и кротость — пусть и прочно укоренившиеся в его душе — не до конца заглушили человеческие страсти. Короткой и жестокой, должно быть, была в нем борьба между человеком и ангелом. Вновь послышался стон и тягостный вздох, исторгнутый из самой глубины его существа. Камера хохотала. Чего же ждал от Назарина этот сброд? Что в гневе он набросится на них, осыпая их не ударами — что мог он один? — а оскорблениями и бранью, которые до того выслушивал сам? На мгновение всем показалось, что так оно и будет: поднимаясь с пола, паломник сначала встал на колени, опустив голову к земле, прижавшись к ней грудью, как кошка перед прыжком. Наконец он выпрямился, и вновь исторгся из вздымающейся груди сдавленный вздох.
В ответе его — да он и не мог быть иным — прозвучал глас божий и глас человеческий:
— Звери вы, а не люди!.. Услышав, что я прощаю вас, вы решите, что я такой же подлый трус, как и вы сами... Но я скажу это... одним глотком осушу горькую чашу! Впервые в жизни тяжело мне говорить слова прощения врагам, но я говорю вам их, хотя душа моя молчит, говорю, потому что мой долг христианина велит мне сказать вам это... Знайте же, я прощаю вас, ничтожества, но знайте и то, что я презираю вас и казню себя за то, что в сердце моем презрение неотделимо от прощения.
— Ну так получай за прощение! сказал Отцеубийца, награждая его новой пощечиной, хотя на этот раз не такой увесистой,— И за презрение тоже получай!
И вся орава, кроме одного, с насмешками бросилась на Назарина, обрушив на него град тумаков и затрещин. Но в этом нападении сказалась не столько истинная жестокость и злоба, в нем было больше от неуклюже-грубой шутки: удары были легкие, вполсилы, хотя и они оставили не один синяк на теле и лице бедного клирика. Последний пережил в эти минуты еще более отчаянную внутреннюю борьбу, но, горячо призывая господа, взывая к своим убеждениям, раздувая в душе пламя благочестивой кротости, позволял избивать себя, не произнося ни жалоб, ни протестов. Наконец, устав от своей гнусной забавы, арестанты разошлись по углам, оставив на полу распростертое тело. Назарин по-прежнему молчал, и было слышно только его прерывистое дыхание. Арестанты тоже молчали, словно вдруг посерьезнев после неистовых и грубых своих выходок. Это яростное глумление над всем и вся, такое характерное для жестоких, а подчас и кровавых потасовок между закоренелыми преступниками, обычно заканчивается беспросветным похмельем, тяжелой, черной тоской. В наступившей тишине слышалось только частое дыхание Назарина и звучный храп старика нищего, который — чуждый свар и потасовок — спал крепчайшим, ангельски безмятежным сном. Кто знает, быть может, ему снились тридцать шесть миллионов американского братца?
Первым нарушил молчание Назарин; он встал, чувствуя, как болят и ноют все его кости, и обратился к своим мучителям:
— Да... теперь да... новыми побоями и оскорблениями возжелал Господь укрепить меня, и вот я стою перед вами исполненный христианской кротости, безгневный, не испытывая ненависти и не желая отмщения. Со мной вы вели себя как трусы; ВОЗМОЖНО, других случаях вы поведете себя отважно, как герои, ведь, же герои и среди преступников. Не просто быть львом, но еще труднее быть кротким агнцем, и вот он — перед вами. Знайте, я от всего сердца прощаю вас, ибо так велит мне отец наш небесный, знайте и то, что я уже не презираю вас, ибо господь велит мне не презирать, но любить. Братьями возлюбленными считаю я вас теперь, и так больно видеть мне ваши злодеяния, из-за которых грозит вам вечная погибель, так уязвляет меня эта боль, а вместе с любовью так воспламеняет мою душу, что, если бы я мог ценой собственной жизни добиться вашего раскаяния, то с радостью принял бы я самые страшные муки, поругание и самое смерть.
И вновь в камере воцарилось молчание, на сей раз еще более мрачное, так как даже мирный храп старика вдруг г молк. После минутного затишья, прошедшего как бы некоем торжественном ожидании, когда человеческая Совесть, которую разбередили слова Назарина, возмущенно на самое себя, в темноте послышался голос. Это был тот из арестантов, которого мы окрестили Святотатцем; ОН единственный не принимал участия в издевательстве клириком, молча наблюдая за происходящим. По-прежнему лежа в своем углу, он сказал:
А по мне, так изгиляться и мордовать беззащитно много ума не надо; не по-благородному это, да что там — только сволочь последняя такое может. Правда она правда и есть: что видит человек, то и говорит, уж так природой заведено, Вот так вот... а что я за свои слова всегда постою, сами знаете.
— Помолчал бы,— ответил ему один из буянов,— ты-то птица известная. Глядите, какой заступник у этого дуралея выискался!
— Хочу и заступаюсь, и за честь почитаю,— угрюмо сказал первый, медленно подымаясь.— Потому как хоть я и пропащий, но слабого всегда защищал, лежачего не ударил и последним куском, ежели надо, поделюсь. Не от хорошей жизни все мы такие, но если от нужды и позарился на чужое, так хоть к другому жалость поимей.
— Молчи, пустозвон, только и хватает тебя, что друзей своих поносить,— сказал Отцеубийца,— все-то он святошей прикидывается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53