Вначале Катерина Васильевна путалась и шутила, потом стала рассказывать спокойно и подробно.
– Мне, в общем, не все нравится, – сказала она, – но роль может выйти. Как вам кажется? Не вся, но хоть что-то.
– А вы с тем стариком, который с челюстью, против пьесы?
– Ах, с Захаровым! – улыбнувшись, сказала Балашова. – Нет, мы против режиссера. Режиссер у нас плохой, пошлый. А Захаров – сам режиссер. Кажется, теперь Захаров будет эту пьесу ставить. У него интересные мысли есть, и мы с ним тогда у вас так радовались потому, что все наши мысли совпадали с тем, что вы говорили. И мы пьесу теперь переделываем… Драматург сам приехал сюда…
И Балашова стала рассказывать о том, как будет переделана пьеса.
– Так, конечно, лучше, – сказал Лапшин, – так даже и вовсе неплохо!
Он перестал чувствовать себя стесненным, и на лице его проступило выражение спокойной, даже ленивой деловитости, очень ему идущее. Катерина Васильевна сидела у него долго, спрашивала, он охотно отвечал. Говорил он обстоятельно, серьезно, задумывался и, как человек много знающий о жизни, ничего не обшучивал. Слушать его было приятно еще и потому, что, рассказывая, он избегал какой бы то ни было наукообразности и держался так, точно ему самому не все еще было ясно и понятно.
– Темные дела происходят на свете, – говорил он, и нельзя было разобрать – осуждает он эти темные дела или находит их заслуживающими внимательного изучения.
– Вам, наверное, все люди кажутся жуликами, ворами, конокрадами или убийцами? – спросила Балашова.
Он внимательно взглянул на нее, подумал и не торопясь ответил:
– Нет, Катерина Васильевна, не кажутся мне люди такими. Люди – хороший народ.
– Ой ли?
– Люди – хороший народ! – еще более уверенно, чем в первый раз, повторил Лапшин. – Я знаю!
И Катерина Васильевна подумала, что люди действительно хороший народ, если Лапшин говорит об этом с такой настойчивой уверенностью.
– Ну а этот? – спросила она, кивнув на стул, на котором давеча сидел кудрявый и седой дядя Пава.
– Шкаденков-то? Ну, Шкаденков разве человек? Взбесился, с ним кончать надо.
– Это как – кончать?
– Ликвидировать! – с неудовольствием объяснил Лапшин. – Освободить людей от такого… собрата, что ли…
– И вам никогда не бывает их жалко? – понимая, что этого спрашивать не следует, все-таки спросила Катерина Васильевна.
– Да как вам ответить? Есть у меня доктор, дружок – хирург Антропов. Вот он однажды такую мысль выразил, что если он совершенно убежден, что надобно ногу ампутировать, иначе человек погибнет, то ему эту ногу не жалко. Человека жальчее! Так и тут – общество наше жальчее!
– Я понимаю! Я очень понимаю! – сказала Балашова. – Мой Василий Акимович тоже так считает…
– Это кто же ваш Василий Акимович? – вдруг против своей воли неприязненным голосом осведомился Лапшин.
– Кто? – немножко растерялась Балашова. – Как кто? Папа мой…
Разговор, словно бы иссяк на мгновение, Иван Михайлович прокатил по столу граненый карандаш, потом сказал:
– Был у меня дружок один – хороший чекист, помер в одночасье от сыпняка, так он, бывало, говорил: «Вычистим мы с тобой, Ваня, от всякой пакости нашу землю, посадим сад, погуляем на старости лет в саду». И не погулял. Не дожил.
Иван Михайлович словно с досадой махнул рукой и спросил – звать ли «Наполеона».
– Позовите, – тихо ответила Балашова. И повторила: – «Вычистим землю, посадим сад и погуляем на старости в саду». Удивительно хорошо! Чисто, главное, необыкновенно…
– Наше дело такое, – твердо и задумчиво произнес Лапшин. – Только чистыми руками можно делать. Так Феликс Эдмундович нас учил, так партия говорит, так мы и про себя думаем. Работа, можно сказать, до крайности грязная, а делать ее можно исключительно чистыми руками. Антропов мой – врач вот этот самый – такую мысль высказал как-то в беседе: «Это, говорит, вроде хирургия. Гнойник удаляешь, а асептику, что ли, или антисептику, ну, когда кипятят все это, говорят Антропов, полностью соблюдать надо. Целиком и полностью». Не ясно?
– Ясно, – с готовностью кивнула Балашова.
Лапшин позвонил и велел привести «Наполеона».
Пока ходили за «Наполеоном», пришла Бочкова в коричневом кожаном пальто и в белой шапочке, принесла очень длинное и выразительное заявление.
– Садитесь, – сказал Лапшин. – Гостьей будете!
Написав резолюцию, он спросил:
– Своего видела?
– Видела, – сказала Бочкова, – якогось цыгана допрашивает.
– Этот цыган ему ногу прострелил, – сказал Лапшин, – и ножом его порезал.
– От зверюга чертова! – сказала Бочкова угрожающим голосом.
– Теперь идите в отдел кадров, – сказал Лапшин, – оформляйтесь!
– Она уполномоченной работает? – спросила Катерина Васильевна, когда Бочкова ушла. – Тоже жуликов ловит?
– Главный Пиркентон, – сказал Лапшин смеясь. – Машинисткой она у нас будет.
Катька-Наполеон была в дурном настроении, и Лапшин долго ее уламывал, прежде чем она согласилась поговорить с Балашовой.
– Мы здесь как птицы-чайки, – жаловалась она, – стонем и плачем, плачем и стонем. За что вы меня держите?
– За налет, – сказал Лапшин. – Забыла?
– Налет тоже! – сказала Наполеон. – Четыре пары лодочек…
– И сукно, – напомнил Лапшин.
– Надоело! – сказала Наполеон. – Считаете, считаете. Возьмите счеты, посчитайте!
– Не груби, – спокойно сказал Лапшин, – не надо.
– Как-то все стало мелко, – говорила Катька, – серо, неизящно. Взяли меня из квартиры, я в ванной мылась. Выхожу чистенькая, свеженькая, а в комнате у меня начальнички. Скушала суп холодный, чтобы не пропадал, и поехала.
Она была в зеленой вязаной кофточке с большими пуговицами, в узкой юбке, в ботах и в шляпе, похожей на пирожок. Потасканное лицо ее выглядело еще привлекательным, но глаза уже потеряли блеск, помутнели, и зубы тоже были нехороши – желтые, прокуренные.
– Стонем и плачем, – говорила она, – плачем и стонем. Поеду теперь на край света, буду там, как бывший Робинзон Крузо, с попугаем проводить время. Да, товарищ начальничек? И на гавайской гитаре выучусь играть…
– Там поиграете! – неопределенно ответил Лапшин и нехотя пошел к Прокофию Петровичу Баландину.
Здесь он застал обычно инспектирующего их, курчавого, очень длиннолицего, смуглого человека по фамилии Занадворов. У этого Занадворова было прозвище «на местах», потому что он очень любил выражение – «в то время как мы даем совершенно определенные указания, на местах все-таки…» У Лапшина с Занадворовым сложились издавна чрезвычайно дурные отношения, и чем дальше они узнавали друг друга, тем нетерпимее становились один к другому. Все, что делал Лапшин, представлялось Занадворову провинциальным, местническим и самонадеянным, а все, что говорил Занадворов, Иван Михайлович заранее считал пустозвонством и собачьей ерундой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162
– Мне, в общем, не все нравится, – сказала она, – но роль может выйти. Как вам кажется? Не вся, но хоть что-то.
– А вы с тем стариком, который с челюстью, против пьесы?
– Ах, с Захаровым! – улыбнувшись, сказала Балашова. – Нет, мы против режиссера. Режиссер у нас плохой, пошлый. А Захаров – сам режиссер. Кажется, теперь Захаров будет эту пьесу ставить. У него интересные мысли есть, и мы с ним тогда у вас так радовались потому, что все наши мысли совпадали с тем, что вы говорили. И мы пьесу теперь переделываем… Драматург сам приехал сюда…
И Балашова стала рассказывать о том, как будет переделана пьеса.
– Так, конечно, лучше, – сказал Лапшин, – так даже и вовсе неплохо!
Он перестал чувствовать себя стесненным, и на лице его проступило выражение спокойной, даже ленивой деловитости, очень ему идущее. Катерина Васильевна сидела у него долго, спрашивала, он охотно отвечал. Говорил он обстоятельно, серьезно, задумывался и, как человек много знающий о жизни, ничего не обшучивал. Слушать его было приятно еще и потому, что, рассказывая, он избегал какой бы то ни было наукообразности и держался так, точно ему самому не все еще было ясно и понятно.
– Темные дела происходят на свете, – говорил он, и нельзя было разобрать – осуждает он эти темные дела или находит их заслуживающими внимательного изучения.
– Вам, наверное, все люди кажутся жуликами, ворами, конокрадами или убийцами? – спросила Балашова.
Он внимательно взглянул на нее, подумал и не торопясь ответил:
– Нет, Катерина Васильевна, не кажутся мне люди такими. Люди – хороший народ.
– Ой ли?
– Люди – хороший народ! – еще более уверенно, чем в первый раз, повторил Лапшин. – Я знаю!
И Катерина Васильевна подумала, что люди действительно хороший народ, если Лапшин говорит об этом с такой настойчивой уверенностью.
– Ну а этот? – спросила она, кивнув на стул, на котором давеча сидел кудрявый и седой дядя Пава.
– Шкаденков-то? Ну, Шкаденков разве человек? Взбесился, с ним кончать надо.
– Это как – кончать?
– Ликвидировать! – с неудовольствием объяснил Лапшин. – Освободить людей от такого… собрата, что ли…
– И вам никогда не бывает их жалко? – понимая, что этого спрашивать не следует, все-таки спросила Катерина Васильевна.
– Да как вам ответить? Есть у меня доктор, дружок – хирург Антропов. Вот он однажды такую мысль выразил, что если он совершенно убежден, что надобно ногу ампутировать, иначе человек погибнет, то ему эту ногу не жалко. Человека жальчее! Так и тут – общество наше жальчее!
– Я понимаю! Я очень понимаю! – сказала Балашова. – Мой Василий Акимович тоже так считает…
– Это кто же ваш Василий Акимович? – вдруг против своей воли неприязненным голосом осведомился Лапшин.
– Кто? – немножко растерялась Балашова. – Как кто? Папа мой…
Разговор, словно бы иссяк на мгновение, Иван Михайлович прокатил по столу граненый карандаш, потом сказал:
– Был у меня дружок один – хороший чекист, помер в одночасье от сыпняка, так он, бывало, говорил: «Вычистим мы с тобой, Ваня, от всякой пакости нашу землю, посадим сад, погуляем на старости лет в саду». И не погулял. Не дожил.
Иван Михайлович словно с досадой махнул рукой и спросил – звать ли «Наполеона».
– Позовите, – тихо ответила Балашова. И повторила: – «Вычистим землю, посадим сад и погуляем на старости в саду». Удивительно хорошо! Чисто, главное, необыкновенно…
– Наше дело такое, – твердо и задумчиво произнес Лапшин. – Только чистыми руками можно делать. Так Феликс Эдмундович нас учил, так партия говорит, так мы и про себя думаем. Работа, можно сказать, до крайности грязная, а делать ее можно исключительно чистыми руками. Антропов мой – врач вот этот самый – такую мысль высказал как-то в беседе: «Это, говорит, вроде хирургия. Гнойник удаляешь, а асептику, что ли, или антисептику, ну, когда кипятят все это, говорят Антропов, полностью соблюдать надо. Целиком и полностью». Не ясно?
– Ясно, – с готовностью кивнула Балашова.
Лапшин позвонил и велел привести «Наполеона».
Пока ходили за «Наполеоном», пришла Бочкова в коричневом кожаном пальто и в белой шапочке, принесла очень длинное и выразительное заявление.
– Садитесь, – сказал Лапшин. – Гостьей будете!
Написав резолюцию, он спросил:
– Своего видела?
– Видела, – сказала Бочкова, – якогось цыгана допрашивает.
– Этот цыган ему ногу прострелил, – сказал Лапшин, – и ножом его порезал.
– От зверюга чертова! – сказала Бочкова угрожающим голосом.
– Теперь идите в отдел кадров, – сказал Лапшин, – оформляйтесь!
– Она уполномоченной работает? – спросила Катерина Васильевна, когда Бочкова ушла. – Тоже жуликов ловит?
– Главный Пиркентон, – сказал Лапшин смеясь. – Машинисткой она у нас будет.
Катька-Наполеон была в дурном настроении, и Лапшин долго ее уламывал, прежде чем она согласилась поговорить с Балашовой.
– Мы здесь как птицы-чайки, – жаловалась она, – стонем и плачем, плачем и стонем. За что вы меня держите?
– За налет, – сказал Лапшин. – Забыла?
– Налет тоже! – сказала Наполеон. – Четыре пары лодочек…
– И сукно, – напомнил Лапшин.
– Надоело! – сказала Наполеон. – Считаете, считаете. Возьмите счеты, посчитайте!
– Не груби, – спокойно сказал Лапшин, – не надо.
– Как-то все стало мелко, – говорила Катька, – серо, неизящно. Взяли меня из квартиры, я в ванной мылась. Выхожу чистенькая, свеженькая, а в комнате у меня начальнички. Скушала суп холодный, чтобы не пропадал, и поехала.
Она была в зеленой вязаной кофточке с большими пуговицами, в узкой юбке, в ботах и в шляпе, похожей на пирожок. Потасканное лицо ее выглядело еще привлекательным, но глаза уже потеряли блеск, помутнели, и зубы тоже были нехороши – желтые, прокуренные.
– Стонем и плачем, – говорила она, – плачем и стонем. Поеду теперь на край света, буду там, как бывший Робинзон Крузо, с попугаем проводить время. Да, товарищ начальничек? И на гавайской гитаре выучусь играть…
– Там поиграете! – неопределенно ответил Лапшин и нехотя пошел к Прокофию Петровичу Баландину.
Здесь он застал обычно инспектирующего их, курчавого, очень длиннолицего, смуглого человека по фамилии Занадворов. У этого Занадворова было прозвище «на местах», потому что он очень любил выражение – «в то время как мы даем совершенно определенные указания, на местах все-таки…» У Лапшина с Занадворовым сложились издавна чрезвычайно дурные отношения, и чем дальше они узнавали друг друга, тем нетерпимее становились один к другому. Все, что делал Лапшин, представлялось Занадворову провинциальным, местническим и самонадеянным, а все, что говорил Занадворов, Иван Михайлович заранее считал пустозвонством и собачьей ерундой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162