Почками болею.
– Бережешься, значит?
– Берегусь…
Жмакин выпил один и задумался. Свиристок, он же Женька Сдобников, представился ему таким, каким он видел его в последний раз на гулянке – в стального цвета тройке, выпивший, с колодой карт в руках, – он тогда показывал фокусы, а теперь женатик! Что же это делается и как это все понять?
– Закажи мне еще биточки! – попросил Балага. – Накушаюсь на твои неправедные деньги.
Алексей заказал. На улице уже горели фонари.
– А ты никак сорвался?
– Ага! – ответил Жмакин, глядя в окно.
– Издалека?
– Хватит.
– Рожу на ходу поморозил?
– Заметно?
– Кто понимает – тому заметно. Слышишь, Лешка, – сказал вдруг старик, – бросай ремесло. Пропадешь.
Балага наклонился к нему через стол, быстро жуя, посоветовал:
– На пустяках пропадешь! Как перед истинным говорю! Или большое дело делать и надолго заховаться, или завязывать.
– На какое это – на большое? – щуря зеленые, опасные глаза, осведомился Алексей. – Как Матрос с Ожогиным?
Но Балага уже испугался:
– Шутю, шутю! – скороговоркой, быстро моргая, заговорил он. – Шутю, Алешенька. Разве я тебя, деточка, не знаю? Разве ты мараться станешь? Это я шутю и тебя подлавливаю – какой ты нынче сделался. А ежели по чести хочешь знать, что старичок про тебя думает, – так иди работать. Нету больше твоего ремесла. За кассира, за банк – высшая мера. Расстреляют, а жизнь молодая! Да и с кем работать нынче, Лешечка?
– Что ж, жуликов нет?
– Есть, отчего же нет, сегодня начал работать, а завтра его посадили. Сморкачи, хулиганы, а не жулики. Один будешь, Лешка, баба продаст, все продадут. И дрожать будешь как собака, веселья нету, малины нету, дружков-корешков нету, в ресторанчик тоже не пойдешь, выпьешь под воротами – вот и вся радость. И так-то, пьяненький, от отчаянной жизни пойдешь глушить кассира – и точка. Налево.
– Брешешь, Балага, – сказал Жмакин, слегавился, старый черт!
– Чего мне брехать из могилы-то, – усмехнулся Балага, – только мне виднее, всего и делов.
– Что же делать? – спросил Алексей.
– Иди к Лапшину, винись.
– А дальше?
– Поедешь в лагеря – копать.
– Это медведь поедет копать, – сказал Жмакин, – я не поеду. На мой век дураков хватит, будьте покойны.
– Это чтобы по карманам лазить? Хватит. Да какая радость-то? Все равно лагеря.
– Убегу.
– Куда?
– Сюда.
– Опять посадят.
– И опять убегу.
– Дальше Советского Союза не убежишь, вернут в лагеря и будешь работать или сдохнешь, дурак ты!
– Не буду работать.
– Почему?
– А почему ты не работал?
Балага усмехнулся:
– Зачем же мне было работать, Лешенька?
– Может, ты в комсомол вступил? – спросил Жмакин. – Или в юные пионеры? Или в октябрята? Что-то я тебя, старичок, никак не разберу…
– А чего меня разбирать, когда я шутю! – дробно засмеялся Балага. – Я, Леша, старичок веселый, болтунишка, мне с человеком посмеяться – лучше не надо удовольствия. Дай-ка, сынок, денежку мне, я и пойду…
– Сколько ж тебе дать?
– Сколько не жалко.
– Мне ничего не жалко, – вглядываясь в опухшее лицо Балаги, сказал Алексей серьезно. – Мне и тебя не жалко, а потому денег я тебе не дам. Пожрал и беги, старая холера, хватит, заработал с меня…
– Чего же я заработал, – захныкал Балага, – супу да биточки всего заработка?
Жмакин, прищурившись, глядел на Балагу.
– А ты цыпленочек, я примечаю, – сказал Балага. – Ох, сынок, допрыгаешься с твоим карактером…
– Иди! «Карактер»!
Балага пошел, прихрамывая, оглядываясь. Алексей выпил еще стопку и обогнал Балагу на лестнице: чтобы чего неожиданного не приключилось, выходить лучше было первым. И что его тянет все время черту в зубы? Впрочем, наплевать! Не попался у Нонки, не попадется и здесь! Уж если от самого Лапшина ушел на площади, от дверей розыска, – значит, не скоро его возьмут. Значит, судьба!
Балашова
Его разбудила Патрикеевна – нужны были деньги на рынок. Иван Михайлович долго ничего не понимал, потом рассердился:
– Поди ты, ей-богу! Откуда у меня деньги перед получкой? Рождение праздновали, коньяки эти, черт бы их подрал…
– И не коньяки, а Василию вы давеча под предлогом его сестры сотню отвалили! – перебила Патрикеевна. – Я тоже, между прочим, не слепая.
– Между прочим, это мое дело – кому я деньги одалживаю! – вконец рассвирепел Лапшин.
Патрикеевна постояла, помолчала. Лапшин сопел, глядя в потолок.
– Я на свои куплю, – торжественным голосом произнесла Патрикеевна, – только вы запомните.
Наконец она ушла. Лапшин поднялся, включил чайник и отправился под душ.
– Вставай, Васюта, – сказал он, вернувшись, – пора! Царство небесное проспишь.
И уселся пить чай. Окошкин долго охал, потягивался, даже сказал, что ночью у него «в сердце были острые перебои».
– Смотри-ка! – удивился Иван Михайлович. – А спал – хоть из пушки пали.
– Это от слабости. Ужасная у меня слабость, Иван Михайлович, прямо-таки до смешного…
– Это верно, что до смешного! – подтвердил Лапшин.
– Но на работу я пойду!
– А что, – спокойно согласился Иван Михайлович. – Конечно, можешь работать.
Окошкин ненадолго обиделся. Он думал, что Лапшин удивится его мужеству или похвалит, а тот допил чай, натянул сапоги и велел Василию поторапливаться.
– Может, машину вызовем? – томным голосом осведомился Окошкин. – Я все-таки…
Машину не вызвали.
В Управлении, едва Лапшин снял шинель, к нему в кабинет влетел Окошкин в сообщил:
– Жмакин сорвался, Иван Михайлович.
– Да что ты?
– В Ленинграде он.
– Ты думаешь? – спросил Лапшин.
– Точно! – воскликнул Окошкин. – Его брать надо.
– Ну и бери. Кстати, как там Тамаркин – дружок твой? Все в порядке?
Окошкин скис. Лапшину привели дядю Паву – степенного, очень красивого конокрада. Покашляв в ладонь, дядя Пава сел на стул и положил большие, в крупных узлах вен, руки на колени. «Такой и задавить может своими ручищами, – подумал Иван Михайлович, – только попадись на дорожке». Когда Лапшин взглянул ему в глаза, тот почтительно произнес:
– Здравия желаем, гражданин начальник.
– Здравствуйте, – ответил Лапшин. – Что имеете добавить к показаниям?
– А никаких показаниев и не было! – произнес дядя Пава лениво. – Которое у вас написано – все вранье. В расстройстве был за несправедливость и наговорил невесть чего.
Злобно-лукавые его глаза внезапно погасли, сделались мутными. Он пригладил большой ладонью синие, с цыганскими кольцами, кудри и потупился.
Лапшин молча перелистывал дело Шкаденкова.
– Везде ваши подписи…
– Мало ли…
– Но это вы подписывали.
– Хотел – подписывал, не хочу – говорю, не подписывал. Плевал я на вас, гражданин начальничек.
Он с хрустом почесал седеющую бороду и значительно произнес:
– Торопиться нам некуда, куды вы меня направляете – не опоздаем. Там завсегда место найдется – хушь нынче, хушь завтра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162
– Бережешься, значит?
– Берегусь…
Жмакин выпил один и задумался. Свиристок, он же Женька Сдобников, представился ему таким, каким он видел его в последний раз на гулянке – в стального цвета тройке, выпивший, с колодой карт в руках, – он тогда показывал фокусы, а теперь женатик! Что же это делается и как это все понять?
– Закажи мне еще биточки! – попросил Балага. – Накушаюсь на твои неправедные деньги.
Алексей заказал. На улице уже горели фонари.
– А ты никак сорвался?
– Ага! – ответил Жмакин, глядя в окно.
– Издалека?
– Хватит.
– Рожу на ходу поморозил?
– Заметно?
– Кто понимает – тому заметно. Слышишь, Лешка, – сказал вдруг старик, – бросай ремесло. Пропадешь.
Балага наклонился к нему через стол, быстро жуя, посоветовал:
– На пустяках пропадешь! Как перед истинным говорю! Или большое дело делать и надолго заховаться, или завязывать.
– На какое это – на большое? – щуря зеленые, опасные глаза, осведомился Алексей. – Как Матрос с Ожогиным?
Но Балага уже испугался:
– Шутю, шутю! – скороговоркой, быстро моргая, заговорил он. – Шутю, Алешенька. Разве я тебя, деточка, не знаю? Разве ты мараться станешь? Это я шутю и тебя подлавливаю – какой ты нынче сделался. А ежели по чести хочешь знать, что старичок про тебя думает, – так иди работать. Нету больше твоего ремесла. За кассира, за банк – высшая мера. Расстреляют, а жизнь молодая! Да и с кем работать нынче, Лешечка?
– Что ж, жуликов нет?
– Есть, отчего же нет, сегодня начал работать, а завтра его посадили. Сморкачи, хулиганы, а не жулики. Один будешь, Лешка, баба продаст, все продадут. И дрожать будешь как собака, веселья нету, малины нету, дружков-корешков нету, в ресторанчик тоже не пойдешь, выпьешь под воротами – вот и вся радость. И так-то, пьяненький, от отчаянной жизни пойдешь глушить кассира – и точка. Налево.
– Брешешь, Балага, – сказал Жмакин, слегавился, старый черт!
– Чего мне брехать из могилы-то, – усмехнулся Балага, – только мне виднее, всего и делов.
– Что же делать? – спросил Алексей.
– Иди к Лапшину, винись.
– А дальше?
– Поедешь в лагеря – копать.
– Это медведь поедет копать, – сказал Жмакин, – я не поеду. На мой век дураков хватит, будьте покойны.
– Это чтобы по карманам лазить? Хватит. Да какая радость-то? Все равно лагеря.
– Убегу.
– Куда?
– Сюда.
– Опять посадят.
– И опять убегу.
– Дальше Советского Союза не убежишь, вернут в лагеря и будешь работать или сдохнешь, дурак ты!
– Не буду работать.
– Почему?
– А почему ты не работал?
Балага усмехнулся:
– Зачем же мне было работать, Лешенька?
– Может, ты в комсомол вступил? – спросил Жмакин. – Или в юные пионеры? Или в октябрята? Что-то я тебя, старичок, никак не разберу…
– А чего меня разбирать, когда я шутю! – дробно засмеялся Балага. – Я, Леша, старичок веселый, болтунишка, мне с человеком посмеяться – лучше не надо удовольствия. Дай-ка, сынок, денежку мне, я и пойду…
– Сколько ж тебе дать?
– Сколько не жалко.
– Мне ничего не жалко, – вглядываясь в опухшее лицо Балаги, сказал Алексей серьезно. – Мне и тебя не жалко, а потому денег я тебе не дам. Пожрал и беги, старая холера, хватит, заработал с меня…
– Чего же я заработал, – захныкал Балага, – супу да биточки всего заработка?
Жмакин, прищурившись, глядел на Балагу.
– А ты цыпленочек, я примечаю, – сказал Балага. – Ох, сынок, допрыгаешься с твоим карактером…
– Иди! «Карактер»!
Балага пошел, прихрамывая, оглядываясь. Алексей выпил еще стопку и обогнал Балагу на лестнице: чтобы чего неожиданного не приключилось, выходить лучше было первым. И что его тянет все время черту в зубы? Впрочем, наплевать! Не попался у Нонки, не попадется и здесь! Уж если от самого Лапшина ушел на площади, от дверей розыска, – значит, не скоро его возьмут. Значит, судьба!
Балашова
Его разбудила Патрикеевна – нужны были деньги на рынок. Иван Михайлович долго ничего не понимал, потом рассердился:
– Поди ты, ей-богу! Откуда у меня деньги перед получкой? Рождение праздновали, коньяки эти, черт бы их подрал…
– И не коньяки, а Василию вы давеча под предлогом его сестры сотню отвалили! – перебила Патрикеевна. – Я тоже, между прочим, не слепая.
– Между прочим, это мое дело – кому я деньги одалживаю! – вконец рассвирепел Лапшин.
Патрикеевна постояла, помолчала. Лапшин сопел, глядя в потолок.
– Я на свои куплю, – торжественным голосом произнесла Патрикеевна, – только вы запомните.
Наконец она ушла. Лапшин поднялся, включил чайник и отправился под душ.
– Вставай, Васюта, – сказал он, вернувшись, – пора! Царство небесное проспишь.
И уселся пить чай. Окошкин долго охал, потягивался, даже сказал, что ночью у него «в сердце были острые перебои».
– Смотри-ка! – удивился Иван Михайлович. – А спал – хоть из пушки пали.
– Это от слабости. Ужасная у меня слабость, Иван Михайлович, прямо-таки до смешного…
– Это верно, что до смешного! – подтвердил Лапшин.
– Но на работу я пойду!
– А что, – спокойно согласился Иван Михайлович. – Конечно, можешь работать.
Окошкин ненадолго обиделся. Он думал, что Лапшин удивится его мужеству или похвалит, а тот допил чай, натянул сапоги и велел Василию поторапливаться.
– Может, машину вызовем? – томным голосом осведомился Окошкин. – Я все-таки…
Машину не вызвали.
В Управлении, едва Лапшин снял шинель, к нему в кабинет влетел Окошкин в сообщил:
– Жмакин сорвался, Иван Михайлович.
– Да что ты?
– В Ленинграде он.
– Ты думаешь? – спросил Лапшин.
– Точно! – воскликнул Окошкин. – Его брать надо.
– Ну и бери. Кстати, как там Тамаркин – дружок твой? Все в порядке?
Окошкин скис. Лапшину привели дядю Паву – степенного, очень красивого конокрада. Покашляв в ладонь, дядя Пава сел на стул и положил большие, в крупных узлах вен, руки на колени. «Такой и задавить может своими ручищами, – подумал Иван Михайлович, – только попадись на дорожке». Когда Лапшин взглянул ему в глаза, тот почтительно произнес:
– Здравия желаем, гражданин начальник.
– Здравствуйте, – ответил Лапшин. – Что имеете добавить к показаниям?
– А никаких показаниев и не было! – произнес дядя Пава лениво. – Которое у вас написано – все вранье. В расстройстве был за несправедливость и наговорил невесть чего.
Злобно-лукавые его глаза внезапно погасли, сделались мутными. Он пригладил большой ладонью синие, с цыганскими кольцами, кудри и потупился.
Лапшин молча перелистывал дело Шкаденкова.
– Везде ваши подписи…
– Мало ли…
– Но это вы подписывали.
– Хотел – подписывал, не хочу – говорю, не подписывал. Плевал я на вас, гражданин начальничек.
Он с хрустом почесал седеющую бороду и значительно произнес:
– Торопиться нам некуда, куды вы меня направляете – не опоздаем. Там завсегда место найдется – хушь нынче, хушь завтра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162