– Должны мы знать, в конце концов, ведь подтекст решается не в день премьеры, а нынче, немедленно…
Лапшину приходилось одновременно отвечать и насчет перестройки, и по поводу «манер» жуликов, и про то, как бывшие бандиты играют в карты, и про воровские песни. Но главное, что интересовало их, – это были убийства – двойные, тройные, трупы в мешках, все то, с чем Иван Михайлович никогда почти не сталкивался.
– Да выдумывают невесть что! – с досадой наконец решился сказать он, – вздор все это, базарные сплетни!
– А Ленька Пантелеев? – не без ехидства спросила старуха с двойным подбородком.
– Давно было это дело.
– Но тем не менее было?
Лапшин промолчал и, сделав вежливое лицо, стал собирать и ставить в шкаф свои альбомы и папки.
– А вот скажите, это убийство тройное на днях произошло, – не унималась старая артистка с двойным подбородком, – как вы себе представляете психологию убийцы?
– Не знаю, – сказал Лапшин. – Бандит еще не найден.
– Ах, так! – любезно сказала артистка.
– Да! – сказал Лапшин. – К сожалению.
Прижав коленкой дверцу, он запер шкаф и остановился посередине кабинета в ожидающей позе.
– А вот, скажите, – спросил лысый артист и склонил свою яйцеобразную голову набок, – убийство на почве ревности, страсти роковой вам случалось видеть?
– Случалось, – сказал Лапшин.
– И… как же? – спросил артист.
– Я работаю по преступности много лет, – сухо сказал Лапшин, – мне трудно ответить вам коротко и ясно.
– Ну, спасибо вам! – сказал вдруг тучный артист в крагах и стал пожимать Лапшину руку обеими руками. – Я очень много почерпнул у вас. От имени всего коллектива благодарю вас. Надеюсь и впредь бывать у вас и пить от истоков жизни.
– Пожалуйста! – сказал Лапшин. – Прошу.
Пока они собирались уходить, он открыл форточку, надел шинель и позвонил, чтобы давали машину. Досады и раздражения он уже не чувствовал и, спускаясь через две ступеньки по привычной лестнице, с удовольствием представлял себе Балашову. «Вот бы кого нынче на пирог позвать, – вдруг подумал он, – то-то бы славно было! Милый она, наверное, человек!».
Машина к подъезду еще не подошла.
Стоя в дверной нише служебного выхода и оглядывая огромную, белую от снега площадь, Лапшин вдруг явственно услышал голос одного из актеров, с досадой говорившего:
– Да полно вам, дурак ваш Лапшин! Дурак, и уши холодные! Чиновник, тупой, ограниченный человек и грубиян в довершение…
Мимо, табунком, прошли артисты, и толстый старик в крагах, тот самый, что давеча обеими руками пожимал руку Лапшину, брюзгливо говорил:
– Чинуша, чинодрал, фагот!
«Почему же фагот? – растерянно подумал Лапшин. – Что он, с ума сошел?»
Сидя в машине, он по привычке припоминал свой разговор с артистами и, только восстановив все до последнего слова, решил, что был совершенно прав, коротко отвечая на вопросы, что отвечать пространно было невозможно и что психология преступления и все прочие высокие темы не укладываются в вопросы и ответы на ходу, а потому прав Лапшин и неправ толстый артист в крагах.
«И не чиновник я, – рассуждал Лапшин, – и не дурак, и не фагот, это ты, товарищ артист, все врешь. Правда, я грубоватый иногда и образование у меня подкачало, так ведь не по моей вине. Вопросы же вы сами задавали глупые. И вообще чудак-народ! – неодобрительно, но уже весело думал Лапшин. – Чудак, ужели все наши артисты такие – в глаза одно, а за глаза другое? Нет, вряд ли, это, конечно, исключение!»
Дома, открыв парадную своим ключом и стараясь не скрипеть сапогами, Лапшин умылся в ванной, с удовольствием надел шлепанцы и вошел в комнату, где уже пахло пирогами с капустой, которые Патрикеевна держала покуда «с паром», то есть под толстым полотенцем.
– Я уж и в Управление звонил! – сказал Окошкин. – Ждем, ждем!
Ждали: сосед по квартире хирург Антропов; полный, с иголочки одетый брюнет, которого Василий довольно пренебрежительно представил: «Некто Тамаркин, в одной школе имели честь учиться, вот и пришел»; и еще старый товарищ Лапшина по ВЧК и гражданской войне, теперь начальник крупной автобазы Пилипчук.
– Алексей-то Владимирович не появлялся? – спросил Лапшин, крепко пожимая руку Пилипчуку, которого очень любил, но с которым встречался редко.
– Сейчас заявится, – ласково ответил Егор Тарасович. – Большое теперь начальство наш Леха.
На столе среди тарелок с угощением были разложены подарки: от Патрикеевны – вышитая бисером туфелька для часов, от Окошкина – портсигар с изображением стреляющего из пистолета, почему-то полуголого юноши, от Антропова – флакон одеколона, про который доктор сказал, что он – «мужской», от Пилипчука – шкатулка карельской березы неизвестного назначения.
– Изящно сделано! – произнес Егор Тарасович. – Марки почтовые будешь держать, конверты там, вообще письменные принадлежности.
Шурша шелком, пришла из кухни Патрикеевна, сказала, что гусь перепреет и она ответственность с себя снимает.
– Заметьте, Иван Михайлович, наша начальница губы себе подмазала, – сообщил Окошкин. – Переживает, я считаю, вторую молодость.
– У меня всегда губы удивительно красные! – рассердилась Патрикеевна.
– Как у вампира, – сказал Окошкин.
В ожидании Алексея Владимировича за стол не садились, а сели у топящейся печки и стали разговаривать о возрасте.
– До сорока оно, конечно, еще козлом прыгается, – говорил Антропов, – нет-нет, какое-либо антраша и выкинет человек. А сорок – порожек. Перешагнул и задумался. Солидность появляется в человеке, лысина блестит, и в волейбол играть даже неловко. Одним словом, хоть еще и не старость, но уже и не молодость.
В голосе Антропова Лапшину слышались грустные интонации, он понимал, что Александр Петрович, рассуждая, думает о своей милой Лизавете, ему хотелось подбодрить доктора, сказать ему что-нибудь резкое, такое, чтобы тот встряхнулся, рассердился, но при Пилипчуке и совсем чужом, развязном Тамаркине нельзя было касаться того, что болело у Александра Петровича, и Лапшин лениво поддакивал:
– Да уж чего, конечно, возраст паршивый, переломный. Годам к пятидесяти опять все налаживается, там картина ясная и приговор апелляции не подлежит. Пожилой человек – и все. И с точки зрения пожилого человека вполне спокойно можно прожить, что тебе в дальнейшем положено.
– А у нас есть родственник, ему сто шестьдесят, – фальцетом сказал Тамаркин. – И представляете, Иван Михайлович, веселый, бодрый, полный сил, абсолютный оптимист.
Лапшин покосился на Васькиного товарища и промолчал. Он знал, что люди, случается, живут и больше, но не поверил Тамаркину.
– Тоже Тамаркин? – угрожающе спросил Окошкин.
– Нет, как раз у него другая фамилия.
– А то мы проверим через Академию наук, – сказал Вася.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162
Лапшину приходилось одновременно отвечать и насчет перестройки, и по поводу «манер» жуликов, и про то, как бывшие бандиты играют в карты, и про воровские песни. Но главное, что интересовало их, – это были убийства – двойные, тройные, трупы в мешках, все то, с чем Иван Михайлович никогда почти не сталкивался.
– Да выдумывают невесть что! – с досадой наконец решился сказать он, – вздор все это, базарные сплетни!
– А Ленька Пантелеев? – не без ехидства спросила старуха с двойным подбородком.
– Давно было это дело.
– Но тем не менее было?
Лапшин промолчал и, сделав вежливое лицо, стал собирать и ставить в шкаф свои альбомы и папки.
– А вот скажите, это убийство тройное на днях произошло, – не унималась старая артистка с двойным подбородком, – как вы себе представляете психологию убийцы?
– Не знаю, – сказал Лапшин. – Бандит еще не найден.
– Ах, так! – любезно сказала артистка.
– Да! – сказал Лапшин. – К сожалению.
Прижав коленкой дверцу, он запер шкаф и остановился посередине кабинета в ожидающей позе.
– А вот, скажите, – спросил лысый артист и склонил свою яйцеобразную голову набок, – убийство на почве ревности, страсти роковой вам случалось видеть?
– Случалось, – сказал Лапшин.
– И… как же? – спросил артист.
– Я работаю по преступности много лет, – сухо сказал Лапшин, – мне трудно ответить вам коротко и ясно.
– Ну, спасибо вам! – сказал вдруг тучный артист в крагах и стал пожимать Лапшину руку обеими руками. – Я очень много почерпнул у вас. От имени всего коллектива благодарю вас. Надеюсь и впредь бывать у вас и пить от истоков жизни.
– Пожалуйста! – сказал Лапшин. – Прошу.
Пока они собирались уходить, он открыл форточку, надел шинель и позвонил, чтобы давали машину. Досады и раздражения он уже не чувствовал и, спускаясь через две ступеньки по привычной лестнице, с удовольствием представлял себе Балашову. «Вот бы кого нынче на пирог позвать, – вдруг подумал он, – то-то бы славно было! Милый она, наверное, человек!».
Машина к подъезду еще не подошла.
Стоя в дверной нише служебного выхода и оглядывая огромную, белую от снега площадь, Лапшин вдруг явственно услышал голос одного из актеров, с досадой говорившего:
– Да полно вам, дурак ваш Лапшин! Дурак, и уши холодные! Чиновник, тупой, ограниченный человек и грубиян в довершение…
Мимо, табунком, прошли артисты, и толстый старик в крагах, тот самый, что давеча обеими руками пожимал руку Лапшину, брюзгливо говорил:
– Чинуша, чинодрал, фагот!
«Почему же фагот? – растерянно подумал Лапшин. – Что он, с ума сошел?»
Сидя в машине, он по привычке припоминал свой разговор с артистами и, только восстановив все до последнего слова, решил, что был совершенно прав, коротко отвечая на вопросы, что отвечать пространно было невозможно и что психология преступления и все прочие высокие темы не укладываются в вопросы и ответы на ходу, а потому прав Лапшин и неправ толстый артист в крагах.
«И не чиновник я, – рассуждал Лапшин, – и не дурак, и не фагот, это ты, товарищ артист, все врешь. Правда, я грубоватый иногда и образование у меня подкачало, так ведь не по моей вине. Вопросы же вы сами задавали глупые. И вообще чудак-народ! – неодобрительно, но уже весело думал Лапшин. – Чудак, ужели все наши артисты такие – в глаза одно, а за глаза другое? Нет, вряд ли, это, конечно, исключение!»
Дома, открыв парадную своим ключом и стараясь не скрипеть сапогами, Лапшин умылся в ванной, с удовольствием надел шлепанцы и вошел в комнату, где уже пахло пирогами с капустой, которые Патрикеевна держала покуда «с паром», то есть под толстым полотенцем.
– Я уж и в Управление звонил! – сказал Окошкин. – Ждем, ждем!
Ждали: сосед по квартире хирург Антропов; полный, с иголочки одетый брюнет, которого Василий довольно пренебрежительно представил: «Некто Тамаркин, в одной школе имели честь учиться, вот и пришел»; и еще старый товарищ Лапшина по ВЧК и гражданской войне, теперь начальник крупной автобазы Пилипчук.
– Алексей-то Владимирович не появлялся? – спросил Лапшин, крепко пожимая руку Пилипчуку, которого очень любил, но с которым встречался редко.
– Сейчас заявится, – ласково ответил Егор Тарасович. – Большое теперь начальство наш Леха.
На столе среди тарелок с угощением были разложены подарки: от Патрикеевны – вышитая бисером туфелька для часов, от Окошкина – портсигар с изображением стреляющего из пистолета, почему-то полуголого юноши, от Антропова – флакон одеколона, про который доктор сказал, что он – «мужской», от Пилипчука – шкатулка карельской березы неизвестного назначения.
– Изящно сделано! – произнес Егор Тарасович. – Марки почтовые будешь держать, конверты там, вообще письменные принадлежности.
Шурша шелком, пришла из кухни Патрикеевна, сказала, что гусь перепреет и она ответственность с себя снимает.
– Заметьте, Иван Михайлович, наша начальница губы себе подмазала, – сообщил Окошкин. – Переживает, я считаю, вторую молодость.
– У меня всегда губы удивительно красные! – рассердилась Патрикеевна.
– Как у вампира, – сказал Окошкин.
В ожидании Алексея Владимировича за стол не садились, а сели у топящейся печки и стали разговаривать о возрасте.
– До сорока оно, конечно, еще козлом прыгается, – говорил Антропов, – нет-нет, какое-либо антраша и выкинет человек. А сорок – порожек. Перешагнул и задумался. Солидность появляется в человеке, лысина блестит, и в волейбол играть даже неловко. Одним словом, хоть еще и не старость, но уже и не молодость.
В голосе Антропова Лапшину слышались грустные интонации, он понимал, что Александр Петрович, рассуждая, думает о своей милой Лизавете, ему хотелось подбодрить доктора, сказать ему что-нибудь резкое, такое, чтобы тот встряхнулся, рассердился, но при Пилипчуке и совсем чужом, развязном Тамаркине нельзя было касаться того, что болело у Александра Петровича, и Лапшин лениво поддакивал:
– Да уж чего, конечно, возраст паршивый, переломный. Годам к пятидесяти опять все налаживается, там картина ясная и приговор апелляции не подлежит. Пожилой человек – и все. И с точки зрения пожилого человека вполне спокойно можно прожить, что тебе в дальнейшем положено.
– А у нас есть родственник, ему сто шестьдесят, – фальцетом сказал Тамаркин. – И представляете, Иван Михайлович, веселый, бодрый, полный сил, абсолютный оптимист.
Лапшин покосился на Васькиного товарища и промолчал. Он знал, что люди, случается, живут и больше, но не поверил Тамаркину.
– Тоже Тамаркин? – угрожающе спросил Окошкин.
– Нет, как раз у него другая фамилия.
– А то мы проверим через Академию наук, – сказал Вася.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162