Геннадий грыз ногти, высоконькая Люба интересничала:
– Ах, не могу, ах, жалко мальчика, ах, разобьется на котлетку…
Никанор Никитич ласково улыбался, Цыплухин грыз мундштук папиросы.
– Ничего веселого, товарищ Головин, в этом деле я не вижу, – сказал техник. – Разобьет машину вдребезги, кто ответчик?
– Ей-ей, не разобьет! – ответил Никанор Никитич. – Он храбр, но осторожен и скоро будет отличным водителем. Кстати, мой опыт говорит мне, что немало аварий происходит, кстати, из-за трусости.
Было десять минут третьего пополуночи, когда в баке грузовика кончился бензин. Жмакин сидел за рулем белый, потный. Геннадий сел рядом, оба закурили.
– Ты меня не матери, – сказал Алексей кротко. – Я тебе верно толкую – нужно мне позарез скорее в люди выбираться. И я тебя предупреждаю, Гена, завтра на всю ночь заряжу практиковаться. Теперь будешь со мной сидеть, отрабатывать станем детально, чего я неправильно делаю. Согласен?
Геннадий ничего не ответил, только вздохнул.
Свадьба
Воскресным вечером в Петергофе праздновали свадьбу Побужинского и Нюры. Вся лапшинская бригада поехала на пароходике, харчи и выпивку повезли с собой в двух больших чемоданах. В кошелках была посуда, в двух портфелях по скатерти. Орлы-сыщики набрились до блеска и лоска, Криничный приоделся в новый шевиотовый штатский костюм, «для смеху» надел даже шляпу брата – панаму с лентой. Окошкинская Лариса почему-то «не смогла» быть, и поэтому Вася сначала пребывал в несколько меланхолическом состоянии. Из «посторонних» были званы Ханин и Александр Петрович Антропов с Лизаветой. Попозже, когда веселье было в полном разгаре, на машине приехал Прокофий Петрович Баландин, привез две бутылки шампанского и баян, на котором мастерски играл.
Распоряжалась всем и «командовала парадом», по выражению Криничного, Галя Бочкова. Она придумала и Петергоф, и печеную картошку, и самовар, который доставлен был в багажнике баландинской машины.
Пели, ели и пили на откосе, на опушке рощи. Далеко впереди серело подернутое рябью море. Было прохладно, посвистывал ветер. Картошку ели руками, потерялась соль, всем было легко и просто, один строгий Павлик хмурился.
– Ты чего? – спросил у него Лапшин. – Нездоров, что ли?
Павлик вяло улыбнулся, закопал в землю окурок и ответил, что здоров, но не одобряет этого брака.
– Это – как? – удивился Лапшин.
– Очень просто: она – официантка, Побужинский – юрист, человек с образованием.
Иван Михайлович внимательно взглянул на Павлика – не шутит ли тот. Но Павлик не умел шутить. И на траве он не умел сидеть. И веселиться, пожалуй, не умел.
– Так, так, – сказал Лапшин. – Это ты сам придумал или у кого выучился?
– Чему?
– Да вот – рассуждениям…
– Горько! – закричал Баландин за спиной Лапшина. – Горько, молодые!
Павлик брезгливо сморщился и сказал задумчиво:
– Предполагаю, впоследствии против таких браков, возможно, будут возражать коллективно. Я, например, не желаю иметь в своей среде неинтеллигентных людей. Образовательный ценз…
– Ладно, все! – внезапно побурев, сказал Лапшин. – Ясно.
Поднялся и пошел к костру, где шумели Бочков с Криничным, наскакивая за какую-то провинность на Ханина. Молодая – Анюта, теперь уже Побужинская, – торжественно разливала чай из ведерного самовара. На Анюте было розовое в цветочках платье и в волосах розовый бант, развязавшиеся концы которого трепал ветер с залива. Виктор Побужинский, сидя возле жены на корточках, никак не мог завязать ленту и что-то при этом шептал Анюте, а она закидывала голову и хохотала…
– Вы чего на Ханина нажимаете? – спросил Лапшин, стараясь побороть неприятное чувство, которое вызвал в нем строгий Павлик. – Чем наш Ханин провинился?
– Да вот, дескать, мало я энергичный, – блестя очками, ответил Ханин. – Ваш же Занадворов калечит мне книгу, а я малоэнергичный. Ладно, черт вас всех подери, напишу настоящий роман, тогда будете знать…
Иван Михайлович молча, тяжелым взглядом посмотрел на Ханина и взял у Анюты чашку с чаем. Рядом Прокофий Петрович с Галей Бочковой все пристраивались запеть в два голоса, но что-то у них не ладилось, и Галя сердилась, а Баландин оправдывался гудящим басом.
– Ты чего на меня волком глядишь? – перебираясь к Лапшину поближе со своей бутылкой кахетинского, спросил Ханин.
– Не люблю разговоры о романе, да еще настоящем, который ты, черт нас всех подери, напишешь.
– Почему? – испуганно и быстро спросил Ханин.
– Ничего ты не напишешь, Давид Львович! Люди, которые делают все «пока», а «настоящее» откладывают «на потом», ничем не кончают. Не обижайся. Впрочем, это разговор не свадебный.
– Почему? – испуганно и быстро спросил Ханин. – Ты, наверное, Иван Михайлович, прав. Я не состоялся. Что ж. На том, как говорится, простите.
– Не прощу! – твердо глядя в глаза Ханину, сказал Лапшин. – За тобой, кроме всего прочего, должок, Давид Львович.
– Это какой же?
Лапшин немного помолчал, потом залпом выпил чай и произнес с беспощадной и гневной силой в голосе:
– Жизнь Толи Грибкова. Одно время ты это хорошо понимал и даже теории по этому поводу разводил. А нынче во всем Занадворов виноват. Словно нет сильнее зверя во всем свете, чем этот нормальный перестраховщик и бюрократ. Ты в ЦК был?
Ханин отвернулся от Лапшина и молча смотрел на серый залив.
– Тоже посторонним оказался, – со спокойной злобой сказал Лапшин. – Посторонним в том смысле, в котором Толя Грибков это говорил. Книжечка уж давно выйти могла, да где там! То у тебя нервы, то различные переживания, то ты свои записные книжки на машинке печатаешь. Нам не твои записные книжки нужны, товарищ Ханин, а жизнеописание Грибкова, понятно? И если ты от этого дела так легко отказался, наплевал и забыл, то мы сами, своими силами составим про него книжку…
– Составить книжку нельзя, – опять блеснув на Лапшина глазами, обернулся к нему Ханин. – Книжки пишут. А что до моих настроений, или записок, или еще чего-либо в этом смысле, то все оно касается только меня и никого больше.
– Врешь! – тихо перебил Лапшин. – Толя Грибков нас касается. Ты взялся про него написать, было это?
– Послушай, Иван Михайлович, что за тон? – спросил Ханин. – Ты, кажется, на меня решил покричать?
– А, да иди ты к черту с тоном! – сказал Лапшин. – Когда речь идет о деле, то незачем к тонам прислушиваться. Я о работе с тобой толкую, а не хочешь – твое дело. Обижайся на Занадворова, обидеться – это самая легкая позиция. Еще, обидевшись, коньяку надраться и на диван лечь. От вас, от этих вот обидевшихся, да вялых, да сложных, да нервных, беды не оберешься. Впрочем, дело твое!
Он опять поднялся и, испытывая смутное чувство недовольства самим собой и всем своим нынешним поведением, подсел к Антропову и к смуглой Лизавете, открыл бутылку вина и осведомился:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162
– Ах, не могу, ах, жалко мальчика, ах, разобьется на котлетку…
Никанор Никитич ласково улыбался, Цыплухин грыз мундштук папиросы.
– Ничего веселого, товарищ Головин, в этом деле я не вижу, – сказал техник. – Разобьет машину вдребезги, кто ответчик?
– Ей-ей, не разобьет! – ответил Никанор Никитич. – Он храбр, но осторожен и скоро будет отличным водителем. Кстати, мой опыт говорит мне, что немало аварий происходит, кстати, из-за трусости.
Было десять минут третьего пополуночи, когда в баке грузовика кончился бензин. Жмакин сидел за рулем белый, потный. Геннадий сел рядом, оба закурили.
– Ты меня не матери, – сказал Алексей кротко. – Я тебе верно толкую – нужно мне позарез скорее в люди выбираться. И я тебя предупреждаю, Гена, завтра на всю ночь заряжу практиковаться. Теперь будешь со мной сидеть, отрабатывать станем детально, чего я неправильно делаю. Согласен?
Геннадий ничего не ответил, только вздохнул.
Свадьба
Воскресным вечером в Петергофе праздновали свадьбу Побужинского и Нюры. Вся лапшинская бригада поехала на пароходике, харчи и выпивку повезли с собой в двух больших чемоданах. В кошелках была посуда, в двух портфелях по скатерти. Орлы-сыщики набрились до блеска и лоска, Криничный приоделся в новый шевиотовый штатский костюм, «для смеху» надел даже шляпу брата – панаму с лентой. Окошкинская Лариса почему-то «не смогла» быть, и поэтому Вася сначала пребывал в несколько меланхолическом состоянии. Из «посторонних» были званы Ханин и Александр Петрович Антропов с Лизаветой. Попозже, когда веселье было в полном разгаре, на машине приехал Прокофий Петрович Баландин, привез две бутылки шампанского и баян, на котором мастерски играл.
Распоряжалась всем и «командовала парадом», по выражению Криничного, Галя Бочкова. Она придумала и Петергоф, и печеную картошку, и самовар, который доставлен был в багажнике баландинской машины.
Пели, ели и пили на откосе, на опушке рощи. Далеко впереди серело подернутое рябью море. Было прохладно, посвистывал ветер. Картошку ели руками, потерялась соль, всем было легко и просто, один строгий Павлик хмурился.
– Ты чего? – спросил у него Лапшин. – Нездоров, что ли?
Павлик вяло улыбнулся, закопал в землю окурок и ответил, что здоров, но не одобряет этого брака.
– Это – как? – удивился Лапшин.
– Очень просто: она – официантка, Побужинский – юрист, человек с образованием.
Иван Михайлович внимательно взглянул на Павлика – не шутит ли тот. Но Павлик не умел шутить. И на траве он не умел сидеть. И веселиться, пожалуй, не умел.
– Так, так, – сказал Лапшин. – Это ты сам придумал или у кого выучился?
– Чему?
– Да вот – рассуждениям…
– Горько! – закричал Баландин за спиной Лапшина. – Горько, молодые!
Павлик брезгливо сморщился и сказал задумчиво:
– Предполагаю, впоследствии против таких браков, возможно, будут возражать коллективно. Я, например, не желаю иметь в своей среде неинтеллигентных людей. Образовательный ценз…
– Ладно, все! – внезапно побурев, сказал Лапшин. – Ясно.
Поднялся и пошел к костру, где шумели Бочков с Криничным, наскакивая за какую-то провинность на Ханина. Молодая – Анюта, теперь уже Побужинская, – торжественно разливала чай из ведерного самовара. На Анюте было розовое в цветочках платье и в волосах розовый бант, развязавшиеся концы которого трепал ветер с залива. Виктор Побужинский, сидя возле жены на корточках, никак не мог завязать ленту и что-то при этом шептал Анюте, а она закидывала голову и хохотала…
– Вы чего на Ханина нажимаете? – спросил Лапшин, стараясь побороть неприятное чувство, которое вызвал в нем строгий Павлик. – Чем наш Ханин провинился?
– Да вот, дескать, мало я энергичный, – блестя очками, ответил Ханин. – Ваш же Занадворов калечит мне книгу, а я малоэнергичный. Ладно, черт вас всех подери, напишу настоящий роман, тогда будете знать…
Иван Михайлович молча, тяжелым взглядом посмотрел на Ханина и взял у Анюты чашку с чаем. Рядом Прокофий Петрович с Галей Бочковой все пристраивались запеть в два голоса, но что-то у них не ладилось, и Галя сердилась, а Баландин оправдывался гудящим басом.
– Ты чего на меня волком глядишь? – перебираясь к Лапшину поближе со своей бутылкой кахетинского, спросил Ханин.
– Не люблю разговоры о романе, да еще настоящем, который ты, черт нас всех подери, напишешь.
– Почему? – испуганно и быстро спросил Ханин.
– Ничего ты не напишешь, Давид Львович! Люди, которые делают все «пока», а «настоящее» откладывают «на потом», ничем не кончают. Не обижайся. Впрочем, это разговор не свадебный.
– Почему? – испуганно и быстро спросил Ханин. – Ты, наверное, Иван Михайлович, прав. Я не состоялся. Что ж. На том, как говорится, простите.
– Не прощу! – твердо глядя в глаза Ханину, сказал Лапшин. – За тобой, кроме всего прочего, должок, Давид Львович.
– Это какой же?
Лапшин немного помолчал, потом залпом выпил чай и произнес с беспощадной и гневной силой в голосе:
– Жизнь Толи Грибкова. Одно время ты это хорошо понимал и даже теории по этому поводу разводил. А нынче во всем Занадворов виноват. Словно нет сильнее зверя во всем свете, чем этот нормальный перестраховщик и бюрократ. Ты в ЦК был?
Ханин отвернулся от Лапшина и молча смотрел на серый залив.
– Тоже посторонним оказался, – со спокойной злобой сказал Лапшин. – Посторонним в том смысле, в котором Толя Грибков это говорил. Книжечка уж давно выйти могла, да где там! То у тебя нервы, то различные переживания, то ты свои записные книжки на машинке печатаешь. Нам не твои записные книжки нужны, товарищ Ханин, а жизнеописание Грибкова, понятно? И если ты от этого дела так легко отказался, наплевал и забыл, то мы сами, своими силами составим про него книжку…
– Составить книжку нельзя, – опять блеснув на Лапшина глазами, обернулся к нему Ханин. – Книжки пишут. А что до моих настроений, или записок, или еще чего-либо в этом смысле, то все оно касается только меня и никого больше.
– Врешь! – тихо перебил Лапшин. – Толя Грибков нас касается. Ты взялся про него написать, было это?
– Послушай, Иван Михайлович, что за тон? – спросил Ханин. – Ты, кажется, на меня решил покричать?
– А, да иди ты к черту с тоном! – сказал Лапшин. – Когда речь идет о деле, то незачем к тонам прислушиваться. Я о работе с тобой толкую, а не хочешь – твое дело. Обижайся на Занадворова, обидеться – это самая легкая позиция. Еще, обидевшись, коньяку надраться и на диван лечь. От вас, от этих вот обидевшихся, да вялых, да сложных, да нервных, беды не оберешься. Впрочем, дело твое!
Он опять поднялся и, испытывая смутное чувство недовольства самим собой и всем своим нынешним поведением, подсел к Антропову и к смуглой Лизавете, открыл бутылку вина и осведомился:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162