Но в любой момент маэстро мог достать из полной нот папки какой-нибудь блестящий концерт.
«Да, судя по этим коротким композициям, его новая опера будет божественной!» — шептались между собой люди.
А Тонио, его ученик, несмотря на то что всегда, без исключения, вежливо отказывался петь, был так красив, так безупречен в каждой черте!
* * *
Такова была светская жизнь.
Дома же Гвидо неустанно работал и при этом заставлял Тонио упражняться еще суровее, чем делал это в консерватории, уделяя особое внимание быстрым верхним глиссандо, которые были коньком Беттикино. После двух напряженных часов утренней разминки он поручал Тонио брать такие ноты и петь такие пассажи, на которые тот был способен только в том случае, когда голос его тщательно разогрет. В этих сферах Тонио не чувствовал себя слишком уверенно, но занятия давали ему ощущение безопасности, да и Гвидо постоянно напоминал о том, что, даже если ему не придется использовать эти высокие ноты, он должен быть готов к состязанию с Беттикино.
— Но ему почти сорок, как он может это петь? — спросил Тонио однажды, глядя на новый набор упражнений на две октавы выше обычного.
— Если он может, — отвечал на это Гвидо, — то и ты обязан. — И, вручив Тонио еще одну арию, которая могла войти в окончательный вариант оперы, сказал: — Представь, что ты находишься не здесь, в этой комнате, наедине со мной. Ты на сцене, и тысячи людей слушают тебя. Ты не имеешь права ошибаться.
Втайне Тонио был в восторге от этой новой музыки. Никогда в свою бытность в Неаполе он не осмеливался высказывать Гвидо критические замечания, но знал, что его собственный вкус был развит задолго до того, как он покинул отчий дом.
А ведь он был знаком к тому времени не только с венецианской музыкой. Ему доводилось слышать и много неаполитанской музыки, которая также исполнялась на севере.
И он понимал, что Гвидо, освободившись от скучного консерваторского режима и постоянных требований своих бывших учеников, удивлял теперь сам себя. И его исполнительское мастерство, и его сочинительство совершенствовались с каждым днем, и он наслаждался вниманием, которое ему стали оказывать.
Покончив с дневными занятиями, Гвидо и Тонио чувствовали себя абсолютно свободными. И если Тонио не хотел сопровождать учителя на разные вечера и концерты, то Гвидо не настаивал.
* * *
Тонио заверял себя, что счастлив. Но это было не так. Независимость Гвидо смущала его. Благодаря щедрости графини маэстро одевался теперь куда лучше, чем в Неаполе, и почти всегда носил парик. Белое обрамление чудесным образом преображало его лицо, придавая ему более благородный и официальный вид, а необычные черты Гвидо — поразительно огромные глаза, плоский и грубый нос, губы, столь часто расплывающиеся в чувственной улыбке — делали его настоящим центром притяжения даже в переполненной комнате. Стоило Тонио увидеть, как на руке Гвидо повисает какая-нибудь женщина, то и дело прижимаясь грудями к рукаву маэстро, как в нем закипал гнев, направить который он мог лишь на себя самого.
«Все меняется, — думал Тонио. — И ты ничего не можешь с этим поделать. И ты так же испорчен и тщеславен, как и любой другой, кто тебя в этом обвинит, вздумай ты ему за это попенять».
И все же он был рад время от времени покидать общественные сборища. Петь он не мог, а постоянные беседы изматывали его. И он с горечью думал о том, что Гвидо «отдал» его кардиналу. Ему все еще хотелось злиться на учителя. Иногда он предпочитал верить, что Гвидо вообще во всем виноват.
Но стоило ему приблизиться к воротам кардинальского дворца, как он забывал об этом.
В голове у него оставалась одна мысль: поскорей оказаться в постели кардинала.
* * *
Когда у его преосвященства не было гостей, их свидания начинались рано. Тонио всегда проверял, крепко ли заснул Паоло. Потом проскальзывал в покои кардинала, сообщая о своем приходе лишь коротким стуком в дверь и тихим ответом на вопрос: «Кто там?»
Кальвино ждал его в лихорадочном возбуждении. Первым делом он обычно раздевал Тонио. Он хотел, чтобы тот вел себя как ребенок, и самостоятельно воевал с пуговицами, завязками и крючками, даже если они бесили его.
Как-то ему сказали, что Тонио иногда выходит в город в женском платье. Ничуть не удивившись этому, кардинал пожелал увидеть этот костюм, и теперь Тонио время от времени приносил сюда сиреневое платье с кремовыми лентами, чтобы его преосвященство либо одевал, либо раздевал его, как ему заблагорассудится.
Иногда казалось, что кожа Тонио возбуждала кардинала больше, чем что-либо другое. Отодвинув ткань рубашки, он словно пробовал кожу на вкус и языком, и губами.
В его руках Тонио был таким же податливым, каким когда-то был с ним Доменико. С нежной улыбкой смотрел он, как кардинал срывает с него все эти кремовые оборки лишь для того, чтобы положить руки на плоскую грудь, скрывавшуюся за ними. Потом, грубо пощипав Тонио за соски, так что тот еле сдерживал крик, он целовал его, словно прося прощения, и задирал ему юбки, чтобы ввести свой рог. Всякий раз его чудовищный размер вызывал сильную боль, но кардинал закрывал рот Тонио своим ртом, словно говоря: «Если кричишь, то кричи в меня».
Во всем, что делал Кальвино — ерошил ли волосы Тонио, целовал ли его веки, — чувствовалось удовольствие и самозабвенное обожание.
Но вовсе не эти нежные ласки и поцелуи заставляли Тонио сгорать от страсти. Его возбуждал сам Кальвино. Страсть закипала в нем, когда он сжимал в руках бедра этого мужчины, брал в рот его корень, ощущал, как кардинал посылает ему в рот свое семя, похожее одновременно на соленые и на сладкие сливки. Именно в такие моменты его тело сотрясалось в экстазе.
Не меньше возбуждало его и то неизбежное изнасилование, которому всегда отдавал предпочтение кардинал: железный стержень, тяжко внедряющийся между его ног.
И поэтому он терпел все остальное, очарованный тем, что именно этот человек вытворяет с ним все это, и думал: «Да, это кардинал Кальвино, это владыка Церкви, он ближе всех нас к Святому Отцу, он заседает в Священной коллегии, и этому могущественному человеку я подчиняюсь, и это его обнимаю». Его ладони тосковали по этим тяжелым яйцам. Ему страшно хотелось вновь вдохнуть их тепло, прикоснуться к их мягкой волосатой оболочке и легонько сжать, словно угрожая, но лишь для того, чтобы почувствовать, как орган кардинала превращается в чудовищное и жестокое древко.
Но он начал понимать, что для Кальвино даже нежная игра была своеобразной формой изнасилования. Точно так же, как он хотел распластать Тонио на простынях, накрыв сверху своим телом, так же он хотел видеть, как Тонио стонет от наслаждения. Он хотел поработить возлюбленного наслаждением не меньше, чем болью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168
«Да, судя по этим коротким композициям, его новая опера будет божественной!» — шептались между собой люди.
А Тонио, его ученик, несмотря на то что всегда, без исключения, вежливо отказывался петь, был так красив, так безупречен в каждой черте!
* * *
Такова была светская жизнь.
Дома же Гвидо неустанно работал и при этом заставлял Тонио упражняться еще суровее, чем делал это в консерватории, уделяя особое внимание быстрым верхним глиссандо, которые были коньком Беттикино. После двух напряженных часов утренней разминки он поручал Тонио брать такие ноты и петь такие пассажи, на которые тот был способен только в том случае, когда голос его тщательно разогрет. В этих сферах Тонио не чувствовал себя слишком уверенно, но занятия давали ему ощущение безопасности, да и Гвидо постоянно напоминал о том, что, даже если ему не придется использовать эти высокие ноты, он должен быть готов к состязанию с Беттикино.
— Но ему почти сорок, как он может это петь? — спросил Тонио однажды, глядя на новый набор упражнений на две октавы выше обычного.
— Если он может, — отвечал на это Гвидо, — то и ты обязан. — И, вручив Тонио еще одну арию, которая могла войти в окончательный вариант оперы, сказал: — Представь, что ты находишься не здесь, в этой комнате, наедине со мной. Ты на сцене, и тысячи людей слушают тебя. Ты не имеешь права ошибаться.
Втайне Тонио был в восторге от этой новой музыки. Никогда в свою бытность в Неаполе он не осмеливался высказывать Гвидо критические замечания, но знал, что его собственный вкус был развит задолго до того, как он покинул отчий дом.
А ведь он был знаком к тому времени не только с венецианской музыкой. Ему доводилось слышать и много неаполитанской музыки, которая также исполнялась на севере.
И он понимал, что Гвидо, освободившись от скучного консерваторского режима и постоянных требований своих бывших учеников, удивлял теперь сам себя. И его исполнительское мастерство, и его сочинительство совершенствовались с каждым днем, и он наслаждался вниманием, которое ему стали оказывать.
Покончив с дневными занятиями, Гвидо и Тонио чувствовали себя абсолютно свободными. И если Тонио не хотел сопровождать учителя на разные вечера и концерты, то Гвидо не настаивал.
* * *
Тонио заверял себя, что счастлив. Но это было не так. Независимость Гвидо смущала его. Благодаря щедрости графини маэстро одевался теперь куда лучше, чем в Неаполе, и почти всегда носил парик. Белое обрамление чудесным образом преображало его лицо, придавая ему более благородный и официальный вид, а необычные черты Гвидо — поразительно огромные глаза, плоский и грубый нос, губы, столь часто расплывающиеся в чувственной улыбке — делали его настоящим центром притяжения даже в переполненной комнате. Стоило Тонио увидеть, как на руке Гвидо повисает какая-нибудь женщина, то и дело прижимаясь грудями к рукаву маэстро, как в нем закипал гнев, направить который он мог лишь на себя самого.
«Все меняется, — думал Тонио. — И ты ничего не можешь с этим поделать. И ты так же испорчен и тщеславен, как и любой другой, кто тебя в этом обвинит, вздумай ты ему за это попенять».
И все же он был рад время от времени покидать общественные сборища. Петь он не мог, а постоянные беседы изматывали его. И он с горечью думал о том, что Гвидо «отдал» его кардиналу. Ему все еще хотелось злиться на учителя. Иногда он предпочитал верить, что Гвидо вообще во всем виноват.
Но стоило ему приблизиться к воротам кардинальского дворца, как он забывал об этом.
В голове у него оставалась одна мысль: поскорей оказаться в постели кардинала.
* * *
Когда у его преосвященства не было гостей, их свидания начинались рано. Тонио всегда проверял, крепко ли заснул Паоло. Потом проскальзывал в покои кардинала, сообщая о своем приходе лишь коротким стуком в дверь и тихим ответом на вопрос: «Кто там?»
Кальвино ждал его в лихорадочном возбуждении. Первым делом он обычно раздевал Тонио. Он хотел, чтобы тот вел себя как ребенок, и самостоятельно воевал с пуговицами, завязками и крючками, даже если они бесили его.
Как-то ему сказали, что Тонио иногда выходит в город в женском платье. Ничуть не удивившись этому, кардинал пожелал увидеть этот костюм, и теперь Тонио время от времени приносил сюда сиреневое платье с кремовыми лентами, чтобы его преосвященство либо одевал, либо раздевал его, как ему заблагорассудится.
Иногда казалось, что кожа Тонио возбуждала кардинала больше, чем что-либо другое. Отодвинув ткань рубашки, он словно пробовал кожу на вкус и языком, и губами.
В его руках Тонио был таким же податливым, каким когда-то был с ним Доменико. С нежной улыбкой смотрел он, как кардинал срывает с него все эти кремовые оборки лишь для того, чтобы положить руки на плоскую грудь, скрывавшуюся за ними. Потом, грубо пощипав Тонио за соски, так что тот еле сдерживал крик, он целовал его, словно прося прощения, и задирал ему юбки, чтобы ввести свой рог. Всякий раз его чудовищный размер вызывал сильную боль, но кардинал закрывал рот Тонио своим ртом, словно говоря: «Если кричишь, то кричи в меня».
Во всем, что делал Кальвино — ерошил ли волосы Тонио, целовал ли его веки, — чувствовалось удовольствие и самозабвенное обожание.
Но вовсе не эти нежные ласки и поцелуи заставляли Тонио сгорать от страсти. Его возбуждал сам Кальвино. Страсть закипала в нем, когда он сжимал в руках бедра этого мужчины, брал в рот его корень, ощущал, как кардинал посылает ему в рот свое семя, похожее одновременно на соленые и на сладкие сливки. Именно в такие моменты его тело сотрясалось в экстазе.
Не меньше возбуждало его и то неизбежное изнасилование, которому всегда отдавал предпочтение кардинал: железный стержень, тяжко внедряющийся между его ног.
И поэтому он терпел все остальное, очарованный тем, что именно этот человек вытворяет с ним все это, и думал: «Да, это кардинал Кальвино, это владыка Церкви, он ближе всех нас к Святому Отцу, он заседает в Священной коллегии, и этому могущественному человеку я подчиняюсь, и это его обнимаю». Его ладони тосковали по этим тяжелым яйцам. Ему страшно хотелось вновь вдохнуть их тепло, прикоснуться к их мягкой волосатой оболочке и легонько сжать, словно угрожая, но лишь для того, чтобы почувствовать, как орган кардинала превращается в чудовищное и жестокое древко.
Но он начал понимать, что для Кальвино даже нежная игра была своеобразной формой изнасилования. Точно так же, как он хотел распластать Тонио на простынях, накрыв сверху своим телом, так же он хотел видеть, как Тонио стонет от наслаждения. Он хотел поработить возлюбленного наслаждением не меньше, чем болью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168