В жестах старика присутствовала какая-то таинственность: словно он почему-то должен был ходить на цыпочках, торопиться, следить, чтобы никого из них не увидели.
Он достал из кармана старый, неровный и щербатый гребешок и причесал Тонио.
* * *
Поначалу Тонио не понял, что находится в спальне. Он видел только настенные гобелены с изображением античных персонажей на охоте, крохотных маленьких животных в обрамлении цветов и листьев. В мерцании свечей были видны необычные, сосредоточенные лица всадников и всадниц; чуть раскосыми глазами смотрели они в лицо вечности.
Потом он заметил клавесин — маленький переносной инструмент с единственным рядом черных клавиш. И только после этого — кардинала, стоящего неподвижно у стены. Он был в халате, сливавшемся по цвету с тьмой, которую рассеивали всего несколько свечей в роскошных канделябрах.
Кардинал заговорил, но Тонио слышат его голос словно откуда-то очень издалека и не вникал в смысл слов: в ушах у него звучал стук собственного сердца. Лишь середина высказывания дошла до него: кардинал сказал что-то о пении, о силе пения. Кажется, он хотел, чтобы Тонио спел.
Тонио сел за инструмент и коснулся клавиш. Звуки были точными и очень нежными, и его порадовало, что инструмент отлично настроен. Тонио начал арию, одно из самых красивых и печальных сочинений Гвидо, любовную медитацию из серенады, еще ни разу не исполнявшейся публично. Эта песня нравилась ему больше, чем то, что он пел в Неаполе, больше, чем те виртуозные сочинения, которые Гвидо писал для него в последнее время. В словах, сочиненных неизвестным поэтом, в его томлении по возлюбленной выражалась тоска по духовному, и Тонио они очень нравились.
За время песни он только один раз поднял глаза. И увидел лицо кардинала, его необычность, его почти отточенное совершенство, оживленное тем внезапно проявившимся чувством, которое и делало этого человека таким заметным и притягивающим к себе внимание, где бы он ни оказался. Его преосвященство не произносил ни слова, но явно испытывал наслаждение, и Тонио понял, что старается исполнить арию настолько хорошо, насколько это в его силах. Он был с этим человеком наедине, в его спальне, и играл для него. И тогда в его сознании мелькнуло какое-то воспоминание, а может, просто полузабытое ощущение блаженства.
Окончив играть, он задумался о том, что может спеть, чтобы доставить кардиналу наибольшее удовольствие. Вдруг его преосвященство поставил перед ним инкрустированный драгоценными камнями бокал бургундского, и Тонио понял, что здесь нет даже слуг и они одни, совсем одни.
— Мой господин, позвольте мне...
Он поднялся услужить, видя, что кардинал хочет наполнить свой бокал. Но в этот момент его преосвященство схватил его и привлек к себе, так что они оказались прижаты друг к другу, и теперь Тонио услышал, как стучит сердце кардинала.
Он пришел в страшное смущение. Он ощущал силу этого мужчины, таившуюся под его черным халатом, он слышал хриплость его дыхания и почувствовал, с какой мукой кардинал отпустил его от себя.
Потом Тонио, кажется, попятился. А кардинал стоял у окна, глядя на далекие огни. Перед ним вырисовывались очертания близлежащего холма, маленькие окошки, острые крыши, устремленные в бледное небо.
Отчаяние. Отчаяние. И в то же время острое ощущение триумфа, почти пьянящее ощущение запретного, как будто в воздухе разлилось благоухание. Но когда кардинал снова повернулся к нему, было очевидно, что он решился. Он обхватил шею Тонио ладонями и ласково провел большими пальцами от подбородка вниз, а затем полушепотом, ласково попросил Тонио снять одежду.
Это было сказано с такой любезностью, с такой простотой! Да и в одном лишь прикосновении Кальвино, казалось, заключалась сила, способная покорить Тонио, заставить его подчиниться.
Но он лишь отшатнулся. Рой мыслей охладил начавшее пробуждаться в нем желание, более сильное, чем даже ласковый приказ кардинала. Он не мог смотреть на Кальвино и взмолился, прося разрешения уйти.
Его преосвященство заколебался. А потом сказал, так искренне и так ласково:
— Ты должен простить меня, Марк Антонио. Да, да, конечно же, тебе надо уйти.
Так что же осталось? Ощущение того, что каким-то образом Тонио сам желал этого, что он сам сделал так, чтобы это случилось, и каким-то необъяснимым образом ввел этого человека в заблуждение.
* * *
И все же, стоя теперь у дверей кардинала, дрожащий и словно избитый гневными словами Гвидо, он думал: «Ради тебя, Гвидо. Я делаю это ради тебя». Как, ради маэстро, он всегда справлялся с тем, что пугало его, и научился сносить то, что хоть сколько-нибудь его унижало.
Но это! Это было нечто совершенно иное, хотя Гвидо не постиг до конца этой разницы. Гвидо просто не понимал, что делает, отправляя Тонио сюда!
Однако Тонио понимал. И внезапно осознал, что испытывал влечение к кардиналу с самого первого мгновения, когда увидел его. Он желал его так, как никого прежде, пока был окружен теплом и безопасностью любви Гвидо. Но кардинал был настоящим мужчиной и могущественным человеком. Да, он был мужчиной. И Тонио казалось, что у них было назначено свидание, к которому он шел очень долгое время.
Дверь подалась, когда он постучал. Она оказалась незапертой.
И раздался голос кардинала.
— Войдите.
* * *
Кардинал сидел, склонившись над своим письменным столом. В комнате ничего не изменилось, если не считать того, что появилась маленькая старинная масляная лампа. Перед его преосвященством лежала книга с разукрашенными буквами. Маленькие фигурки изображали заглавные буквы; они сверкали, когда его дрожащая рука переворачивала страницу.
— Ах, ты только подумай, — сказал он с улыбкой, увидев Тонио, — письменный язык принадлежит тем, кто принимает на себя такую муку, чтобы сохранить его. Я навеки очарован формами, в которых передается нам знание, не самой природой, а людьми — такими же, как мы.
На нем не было больше свободного черного одеяния. Теперь он облачился в малиновую сутану. На груди его покоился серебряный крест, а на лице читалась такая любопытная смесь неловкости и природной живости, что Тонио долгое время просто смотрел на его преосвященство, ничего не говоря.
— Мой дорогой Марк Антонио, — произнес кардинал с удивлением, вновь растягивая губы в улыбке, — почему ты вернулся? Ведь я дал тебе понять, что ты имеешь полное право уйти.
— Имел ли я такое право, мой господин? — спросил Тонио.
Он дрожал. Это было очень странно: дрожать, не подавая виду, просто чувствовать сигналы паники, запечатанные внутри. Он подошел ближе к столу. Посмотрел на латинские фразы, затерянные в схематичном беспорядке, великое множество крохотных существ, живущих и умирающих среди алых, малиновых и золотых завитков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168
Он достал из кармана старый, неровный и щербатый гребешок и причесал Тонио.
* * *
Поначалу Тонио не понял, что находится в спальне. Он видел только настенные гобелены с изображением античных персонажей на охоте, крохотных маленьких животных в обрамлении цветов и листьев. В мерцании свечей были видны необычные, сосредоточенные лица всадников и всадниц; чуть раскосыми глазами смотрели они в лицо вечности.
Потом он заметил клавесин — маленький переносной инструмент с единственным рядом черных клавиш. И только после этого — кардинала, стоящего неподвижно у стены. Он был в халате, сливавшемся по цвету с тьмой, которую рассеивали всего несколько свечей в роскошных канделябрах.
Кардинал заговорил, но Тонио слышат его голос словно откуда-то очень издалека и не вникал в смысл слов: в ушах у него звучал стук собственного сердца. Лишь середина высказывания дошла до него: кардинал сказал что-то о пении, о силе пения. Кажется, он хотел, чтобы Тонио спел.
Тонио сел за инструмент и коснулся клавиш. Звуки были точными и очень нежными, и его порадовало, что инструмент отлично настроен. Тонио начал арию, одно из самых красивых и печальных сочинений Гвидо, любовную медитацию из серенады, еще ни разу не исполнявшейся публично. Эта песня нравилась ему больше, чем то, что он пел в Неаполе, больше, чем те виртуозные сочинения, которые Гвидо писал для него в последнее время. В словах, сочиненных неизвестным поэтом, в его томлении по возлюбленной выражалась тоска по духовному, и Тонио они очень нравились.
За время песни он только один раз поднял глаза. И увидел лицо кардинала, его необычность, его почти отточенное совершенство, оживленное тем внезапно проявившимся чувством, которое и делало этого человека таким заметным и притягивающим к себе внимание, где бы он ни оказался. Его преосвященство не произносил ни слова, но явно испытывал наслаждение, и Тонио понял, что старается исполнить арию настолько хорошо, насколько это в его силах. Он был с этим человеком наедине, в его спальне, и играл для него. И тогда в его сознании мелькнуло какое-то воспоминание, а может, просто полузабытое ощущение блаженства.
Окончив играть, он задумался о том, что может спеть, чтобы доставить кардиналу наибольшее удовольствие. Вдруг его преосвященство поставил перед ним инкрустированный драгоценными камнями бокал бургундского, и Тонио понял, что здесь нет даже слуг и они одни, совсем одни.
— Мой господин, позвольте мне...
Он поднялся услужить, видя, что кардинал хочет наполнить свой бокал. Но в этот момент его преосвященство схватил его и привлек к себе, так что они оказались прижаты друг к другу, и теперь Тонио услышал, как стучит сердце кардинала.
Он пришел в страшное смущение. Он ощущал силу этого мужчины, таившуюся под его черным халатом, он слышал хриплость его дыхания и почувствовал, с какой мукой кардинал отпустил его от себя.
Потом Тонио, кажется, попятился. А кардинал стоял у окна, глядя на далекие огни. Перед ним вырисовывались очертания близлежащего холма, маленькие окошки, острые крыши, устремленные в бледное небо.
Отчаяние. Отчаяние. И в то же время острое ощущение триумфа, почти пьянящее ощущение запретного, как будто в воздухе разлилось благоухание. Но когда кардинал снова повернулся к нему, было очевидно, что он решился. Он обхватил шею Тонио ладонями и ласково провел большими пальцами от подбородка вниз, а затем полушепотом, ласково попросил Тонио снять одежду.
Это было сказано с такой любезностью, с такой простотой! Да и в одном лишь прикосновении Кальвино, казалось, заключалась сила, способная покорить Тонио, заставить его подчиниться.
Но он лишь отшатнулся. Рой мыслей охладил начавшее пробуждаться в нем желание, более сильное, чем даже ласковый приказ кардинала. Он не мог смотреть на Кальвино и взмолился, прося разрешения уйти.
Его преосвященство заколебался. А потом сказал, так искренне и так ласково:
— Ты должен простить меня, Марк Антонио. Да, да, конечно же, тебе надо уйти.
Так что же осталось? Ощущение того, что каким-то образом Тонио сам желал этого, что он сам сделал так, чтобы это случилось, и каким-то необъяснимым образом ввел этого человека в заблуждение.
* * *
И все же, стоя теперь у дверей кардинала, дрожащий и словно избитый гневными словами Гвидо, он думал: «Ради тебя, Гвидо. Я делаю это ради тебя». Как, ради маэстро, он всегда справлялся с тем, что пугало его, и научился сносить то, что хоть сколько-нибудь его унижало.
Но это! Это было нечто совершенно иное, хотя Гвидо не постиг до конца этой разницы. Гвидо просто не понимал, что делает, отправляя Тонио сюда!
Однако Тонио понимал. И внезапно осознал, что испытывал влечение к кардиналу с самого первого мгновения, когда увидел его. Он желал его так, как никого прежде, пока был окружен теплом и безопасностью любви Гвидо. Но кардинал был настоящим мужчиной и могущественным человеком. Да, он был мужчиной. И Тонио казалось, что у них было назначено свидание, к которому он шел очень долгое время.
Дверь подалась, когда он постучал. Она оказалась незапертой.
И раздался голос кардинала.
— Войдите.
* * *
Кардинал сидел, склонившись над своим письменным столом. В комнате ничего не изменилось, если не считать того, что появилась маленькая старинная масляная лампа. Перед его преосвященством лежала книга с разукрашенными буквами. Маленькие фигурки изображали заглавные буквы; они сверкали, когда его дрожащая рука переворачивала страницу.
— Ах, ты только подумай, — сказал он с улыбкой, увидев Тонио, — письменный язык принадлежит тем, кто принимает на себя такую муку, чтобы сохранить его. Я навеки очарован формами, в которых передается нам знание, не самой природой, а людьми — такими же, как мы.
На нем не было больше свободного черного одеяния. Теперь он облачился в малиновую сутану. На груди его покоился серебряный крест, а на лице читалась такая любопытная смесь неловкости и природной живости, что Тонио долгое время просто смотрел на его преосвященство, ничего не говоря.
— Мой дорогой Марк Антонио, — произнес кардинал с удивлением, вновь растягивая губы в улыбке, — почему ты вернулся? Ведь я дал тебе понять, что ты имеешь полное право уйти.
— Имел ли я такое право, мой господин? — спросил Тонио.
Он дрожал. Это было очень странно: дрожать, не подавая виду, просто чувствовать сигналы паники, запечатанные внутри. Он подошел ближе к столу. Посмотрел на латинские фразы, затерянные в схематичном беспорядке, великое множество крохотных существ, живущих и умирающих среди алых, малиновых и золотых завитков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168