Из-за кустов тальника на середину ручья выплыла небольшая серая уточка. Почистила перышки, огляделась и крякнула громко и требовательно. И тотчас на воду с ясного неба упали два красавца селезня и поплыли рядом. Потом еще один крупный селезень низким косым летом шаркнул вдоль кустов и шлепнулся на воду, подрулил к двум своим товарищам. Трое самоуверенных, гордых, хвастливо выпятив груди, преследовали одну – и ничего, не проламывали друг другу хрупкие черепа крепкими тупыми клювами. У людей так не бывает.
Егор долго лежал неподвижно. Уже солнце стало припекать основательно, несколько раз ржал тревожно мерин. Катились с тихим плеском, играли на солнце маленькие бойкие волны ручья, разговаривали утки…
Наконец Егор пошевелился, приподнял голову… И показалось ему, что лежит он на той самой полянке, где стоит избушка Михеюшки, где праздновали его свадьбу, где угробил он Закревского. Он даже как будто услышал неподалеку голос Макара – Макар смеялся.
«Выпил, что ли?», – подумал о себе Егор. Потом стал приглядываться, увидел ручей, коня своего, тальник… и вспомнил, и лег опять. Полежал, с трудом поднялся, намочил в ручье голову, медленно пошел к коню. Конь вскинул голову, всхрапнул и отошел от него. Егор сел на сырую землю. Закурил. Курнул несколько раз, бросил папироску. Хотелось заплакать от слабости, пожаловаться кому-нибудь на жизнь и на коня. О Марье не думал. Марьи живой для него не было. В мутном сознании своем Егор перешагнул какую-то грань и не злился больше – только тяжело было. Муторно было. И жалко кого-то. И себя тоже жалко.
Но жизнь еще не кончилась.
К обеду Егору стало легче. Боль в голове поутихла. Только шумело в ушах и в глазах – нет-нет да сдвигалась куда-то в сторону большая гора перед Бакланью. Она ужасно мешала, эта гора.
Конь, когда Егор подошел к нему, задрожал, но остался стоять. Егор долго ласкал его, гладил по голове, потом сел и поехал вокруг, через мостик.
Марья сидела посреди избы на разостланной дерюге – выбирала из решета в ведро клюкву. Ванька играл рядом с ней.
Егор вошел спокойный, усталый… Остановился на пороге, прислонившись плечом к дверному косяку.
– Ягодки выбираешь? – спросил негромко.
Марья побледнела, смотрела на мужа испуганными глазами.
– Приехал?
Егор подошел к ней, грохнул сапогом по ведру с клюквой.
Марья потянулась к Ваньке – хотела взять его на руки.
– Не трожь, сука!
Второй удар прозвучал мягко и тупо. Марья опрокинулась на спину, не вскрикнула, не охнула… Схватилась за грудь. Из открытого рта ее на пол протянулся клейкий ручеек крови.
Егор с минуту ошалело смотрел на этот ручеек… Ванька, сидевший рядом с матерью, молчком поднялся и, ковыляя, пошел к отцу. Егор попятился от него к двери, давил сапогами клюкву, она лопалась. Споткнулся о ведро, чуть не упал… В сенях сшиб с лавки еще одно ведро, оно оглушительно загремело.
Егор, как впотьмах, нащупал сеничную дверь, толкнул ее, вышел на улицу…
Ванька плакал в избе.
Егор побежал к воротам, где стоял конь, потом вернулся, осторожно закрыл сени, накинул петлю на пробой, поискал глазами замок, не увидел, воткнул в пробой палочку, как это делала Марья, когда уходила в огород или за водой к колодцу. Вернулся к коню, вскочил и пустил вмах по улице. Поехал к Кондрату.
– Я, однако, убил ее, – прохрипел он, входя в избу (Феклы не было дома). Егор был белый, в глазах стояли отчаянное напряжение и боль; он как будто силился до конца постичь случившееся и не мог.
Кондрат враз утратил тупое спокойствие свое, бестолково заходил по избе.
– Совсем, что ли? Может, нет?
– Совсем.
– Тьфу! – Кондрат выругался. – Пошли к отцу.
Емельян Спиридоныч лежал на печке – нездоровилось.
– Егорка Маньку убил, – с порога объявил Кондрат.
– Цыть! – строго сказал отец. – Орешь чего ни попадя! Как убил?
– Убил. Совсем.
Егор сел на припечье и стал внимательно рассматривать головку своего правого сапога, – точно речь не о нем шла, а о ком-то другом, кто его не интересует.
Емельян Спиридоныч легко прыгнул с печки, натянул сапоги.
– Иде она теперь?
Егор качнул головой:
– Там.
– Ну-ка… мать!…
Михайловна стояла тут же, ни живая ни мертвая, смотрела на своего младшего.
– Пойдешь со мной, – велел Емельян. – Молоко иде стоит у вас?
– Там, – опять вяло кивнул Егор.
– Никуда не выходить! Пошли. Смелей гляди, старая, – громко, как будто даже весело говорил Емельян Спиридоныч. – С убивцами живешь!… Обормоты…
Мать с отцом ушли.
Когда за ними закрылась дверь, Егор зачем-то поднялся.
– Сядь, – сказал Кондрат.
Егор сел.
Кондрат напился воды, вытирая ладонью подбородок, сказал:
– Теперь держись: лет десять вломают, если до смерти зашиб, – вытащил кисет, стал дергать затянувшийся узелок веревочки. – Рази ж так можно бить!
Егор молчал. На его лице было тупое безразличие и усталость. Хотелось даже спать.
Кондрат развязал наконец кисет, свернул папироску.
– На, покури.
Егор машинально протянул руку, взял папироску. Кондрат поднес ему горящую спичку. Прикуривая, Егор ясно увидел вдруг маленького Ваньку, протянувшего к нему руки, и сразу в груди огнем вскинулась резкая, острая боль. Он встал и пошел к двери.
Кондрат сзади облапил его.
– Куд-да ты?…
– Пусти.
– Нельзя туда.
Егор сдался.
Кондрат стал у двери. Объяснил еще раз:
– Сейчас нельзя туда. Сперва узнать надо.
Егор сидел, уронив на колени большие руки, бессмысленно смотрел на них.
– Чего уж раскис-то так? Помрет – надо уходить… Есть такой закон: побыть столько-то лет в бегах – все прощается. У отца в горах знакомые… ни один черт не найдет.
«Почему у нас так все получается – через пень-колоду? – пытался понять Егор, не слушая брата. – Почему нас не любят в деревне? Зачем надо ехать куда-то, скрываться, как зверю, мыкать по лесам проклятое горе?… Почему не с кем-нибудь случилось сегодняшнее, а со мной? Почему в висок угодили не кому-нибудь, а брату Макару? Почему, когда односельчане хотят сказать о нас обидно, плохо, говорят: „Любавины“… Что это?».
Впервые так горько и безысходно думал Егор и впервые смутно припомнил, что он никогда почти открыто и просто не радовался. Все удерживала какая-то сила, все как будто кто-то нашептывал в ухо: «Не радуйся… Не смейся». А почему? Кто мешал? Ведь живут другие – горюют, радуются, смеются, плачут… И все просто и открыто. А тут как проклятие какое – вечная, непонятная подозрительность, злоба, несусветная гордость… «Любавины…» «Какие же мы такие – Любавины, что нет нам житья среди людей, негде голову приклонить в лихое время?…».
Уже сейчас страшно стало своего скорого одиночества. Без людей нельзя. А они гонят от себя.
В сумерки пришли старики.
Марья скончалась у них на руках.
В полутемном большом доме Любавиных началась тихая, шепотливая суетня:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139
Егор долго лежал неподвижно. Уже солнце стало припекать основательно, несколько раз ржал тревожно мерин. Катились с тихим плеском, играли на солнце маленькие бойкие волны ручья, разговаривали утки…
Наконец Егор пошевелился, приподнял голову… И показалось ему, что лежит он на той самой полянке, где стоит избушка Михеюшки, где праздновали его свадьбу, где угробил он Закревского. Он даже как будто услышал неподалеку голос Макара – Макар смеялся.
«Выпил, что ли?», – подумал о себе Егор. Потом стал приглядываться, увидел ручей, коня своего, тальник… и вспомнил, и лег опять. Полежал, с трудом поднялся, намочил в ручье голову, медленно пошел к коню. Конь вскинул голову, всхрапнул и отошел от него. Егор сел на сырую землю. Закурил. Курнул несколько раз, бросил папироску. Хотелось заплакать от слабости, пожаловаться кому-нибудь на жизнь и на коня. О Марье не думал. Марьи живой для него не было. В мутном сознании своем Егор перешагнул какую-то грань и не злился больше – только тяжело было. Муторно было. И жалко кого-то. И себя тоже жалко.
Но жизнь еще не кончилась.
К обеду Егору стало легче. Боль в голове поутихла. Только шумело в ушах и в глазах – нет-нет да сдвигалась куда-то в сторону большая гора перед Бакланью. Она ужасно мешала, эта гора.
Конь, когда Егор подошел к нему, задрожал, но остался стоять. Егор долго ласкал его, гладил по голове, потом сел и поехал вокруг, через мостик.
Марья сидела посреди избы на разостланной дерюге – выбирала из решета в ведро клюкву. Ванька играл рядом с ней.
Егор вошел спокойный, усталый… Остановился на пороге, прислонившись плечом к дверному косяку.
– Ягодки выбираешь? – спросил негромко.
Марья побледнела, смотрела на мужа испуганными глазами.
– Приехал?
Егор подошел к ней, грохнул сапогом по ведру с клюквой.
Марья потянулась к Ваньке – хотела взять его на руки.
– Не трожь, сука!
Второй удар прозвучал мягко и тупо. Марья опрокинулась на спину, не вскрикнула, не охнула… Схватилась за грудь. Из открытого рта ее на пол протянулся клейкий ручеек крови.
Егор с минуту ошалело смотрел на этот ручеек… Ванька, сидевший рядом с матерью, молчком поднялся и, ковыляя, пошел к отцу. Егор попятился от него к двери, давил сапогами клюкву, она лопалась. Споткнулся о ведро, чуть не упал… В сенях сшиб с лавки еще одно ведро, оно оглушительно загремело.
Егор, как впотьмах, нащупал сеничную дверь, толкнул ее, вышел на улицу…
Ванька плакал в избе.
Егор побежал к воротам, где стоял конь, потом вернулся, осторожно закрыл сени, накинул петлю на пробой, поискал глазами замок, не увидел, воткнул в пробой палочку, как это делала Марья, когда уходила в огород или за водой к колодцу. Вернулся к коню, вскочил и пустил вмах по улице. Поехал к Кондрату.
– Я, однако, убил ее, – прохрипел он, входя в избу (Феклы не было дома). Егор был белый, в глазах стояли отчаянное напряжение и боль; он как будто силился до конца постичь случившееся и не мог.
Кондрат враз утратил тупое спокойствие свое, бестолково заходил по избе.
– Совсем, что ли? Может, нет?
– Совсем.
– Тьфу! – Кондрат выругался. – Пошли к отцу.
Емельян Спиридоныч лежал на печке – нездоровилось.
– Егорка Маньку убил, – с порога объявил Кондрат.
– Цыть! – строго сказал отец. – Орешь чего ни попадя! Как убил?
– Убил. Совсем.
Егор сел на припечье и стал внимательно рассматривать головку своего правого сапога, – точно речь не о нем шла, а о ком-то другом, кто его не интересует.
Емельян Спиридоныч легко прыгнул с печки, натянул сапоги.
– Иде она теперь?
Егор качнул головой:
– Там.
– Ну-ка… мать!…
Михайловна стояла тут же, ни живая ни мертвая, смотрела на своего младшего.
– Пойдешь со мной, – велел Емельян. – Молоко иде стоит у вас?
– Там, – опять вяло кивнул Егор.
– Никуда не выходить! Пошли. Смелей гляди, старая, – громко, как будто даже весело говорил Емельян Спиридоныч. – С убивцами живешь!… Обормоты…
Мать с отцом ушли.
Когда за ними закрылась дверь, Егор зачем-то поднялся.
– Сядь, – сказал Кондрат.
Егор сел.
Кондрат напился воды, вытирая ладонью подбородок, сказал:
– Теперь держись: лет десять вломают, если до смерти зашиб, – вытащил кисет, стал дергать затянувшийся узелок веревочки. – Рази ж так можно бить!
Егор молчал. На его лице было тупое безразличие и усталость. Хотелось даже спать.
Кондрат развязал наконец кисет, свернул папироску.
– На, покури.
Егор машинально протянул руку, взял папироску. Кондрат поднес ему горящую спичку. Прикуривая, Егор ясно увидел вдруг маленького Ваньку, протянувшего к нему руки, и сразу в груди огнем вскинулась резкая, острая боль. Он встал и пошел к двери.
Кондрат сзади облапил его.
– Куд-да ты?…
– Пусти.
– Нельзя туда.
Егор сдался.
Кондрат стал у двери. Объяснил еще раз:
– Сейчас нельзя туда. Сперва узнать надо.
Егор сидел, уронив на колени большие руки, бессмысленно смотрел на них.
– Чего уж раскис-то так? Помрет – надо уходить… Есть такой закон: побыть столько-то лет в бегах – все прощается. У отца в горах знакомые… ни один черт не найдет.
«Почему у нас так все получается – через пень-колоду? – пытался понять Егор, не слушая брата. – Почему нас не любят в деревне? Зачем надо ехать куда-то, скрываться, как зверю, мыкать по лесам проклятое горе?… Почему не с кем-нибудь случилось сегодняшнее, а со мной? Почему в висок угодили не кому-нибудь, а брату Макару? Почему, когда односельчане хотят сказать о нас обидно, плохо, говорят: „Любавины“… Что это?».
Впервые так горько и безысходно думал Егор и впервые смутно припомнил, что он никогда почти открыто и просто не радовался. Все удерживала какая-то сила, все как будто кто-то нашептывал в ухо: «Не радуйся… Не смейся». А почему? Кто мешал? Ведь живут другие – горюют, радуются, смеются, плачут… И все просто и открыто. А тут как проклятие какое – вечная, непонятная подозрительность, злоба, несусветная гордость… «Любавины…» «Какие же мы такие – Любавины, что нет нам житья среди людей, негде голову приклонить в лихое время?…».
Уже сейчас страшно стало своего скорого одиночества. Без людей нельзя. А они гонят от себя.
В сумерки пришли старики.
Марья скончалась у них на руках.
В полутемном большом доме Любавиных началась тихая, шепотливая суетня:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139