Неудобно перед членами бюро? Ничего, поморгаем. Не бойся, я все скажу честно, тебе моргать не придется.
– Я не боюсь! – воскликнул Ивлев.
– Ну и хорошо, – Родионов вертел в пальцах пачку «Беломора». – На том и договорились.
Электрическая лампочка трижды мигнула. Родионов посмотрел на нее, не пошевелился. Лампочка начала медленно гаснуть. Ивлев сел к столу.
– Зажечь лампу?
– Не надо. Долго в крае не задерживайся.
– Ладно.
– Вот так, Петр Емельяныч… – непонятно было, что хотел сказать этим Родионов.
Ивлев промолчал.
Родионов нащупал папиросы, закурил.
– Ты долго сидел, Кузьма Николаич? – спросил вдруг Ивлев.
– Полтора года, – не сразу ответил Родионов. – А что?
– Так просто… Горько это?
– Горько? Черт его знает… Горько, конечно. Не от тюрьмы горько – вообще жить в такое время очень горько. Бывают штуки пострашней тюрьмы.
– В чем обвиняли?
– Та-а… неизвестно в чем. Бывают, я говорю, штуки пострашнее тюрьмы. Меня, когда освободили, вызвали в Москву. А в Москве в то время был мой один старинный дружок, мы с ним на заводе вместе работали. В Москве он в больших чинах ходил. Нашел я его, рассказал свою историю. Он пообещал на другой день разузнать все и помочь, если что, вылезти из грязи – я чуял, что меня неспроста опять вызвали. Ну, поговорили с ним с глазу на глаз, он порассказал многое… На другой день встречаемся, он мне: «Беги, куда хочешь, иначе худо будет – опять посадить хотят». Я и дернул. На курорт! Бумажку мне там сделали, какую надо. Два с лишним месяца отсиживался на курорте, а тем временем связался с бывшими друзьями отца, с которыми он в ссылке был, и выкарабкался. А дружка моего… – Родионов помолчал, достал из пачки папироску, но прикуривать не стал. – Дружка моего, Сергея Малышева, самого забрали. Как я узнал потом, на другой же день после моего отъезда. И расстреляли. И вот с тех пор – двадцать уж лет! – как вспомню Сергея, так сердце скулить начинает: мог ведь он перед смертью подумать, что это я донес на него. Рассказал он мне по дружбе кое-что, никто больше не слышал, только, значит, я и донес.
– Ну, зачем так-то уж…
– Подумал, наверно, что я тем самым решил шкуру свою спасти…
– Не мог он так подумать.
– А кто его знает. Всякое думается, когда ждешь себе… Может, с тем и погиб человек. Вот что горько так горько! Надо хуже – не придумаешь.
Ивлева не тронул рассказ Родионова.
«Отец мой на курортах не отсиживался», – подумал он.
«К чему рассказал? – мучился в это время Родионов. – Ни к селу, ни к городу. Все равно им сейчас не понять ничего… Только уважать перестанут, и все».
Он встал.
– До свидания.
– Спокойной ночи.
Родионов вышел из комнаты и тотчас вернулся.
– А здоровье-то как?… Тебе же лежать надо.
– Ничего.
– Смотри, легче не станет утром – не выходи. Лучше отложим бюро на пару дней.
– Ладно… утром видно будет.
Родионов ушел.
Ивлев, не зажигая огня, снял сапоги, китель… Лег на кровать в галифе, укрылся тулупом. Знобило.
На другой день, часа в три, он выехал в край.
…Молодые Любавины яростно принялись за дом. Через полторы недели сруб был готов. Иван работал с плотниками (отпросился на неделю у Родионова), ворочал бревна, накатывал ряды, тесал, пилил… Настолько ушел в дело, что забыл все на свете, даже Марию.
К дню, когда надо было плотить, Пашка привез Гриньку. Рано утром.
Гринька походил вокруг дома, постучал обушком по бревнам, сказал:
– Ничего, ребятишки, на наш век хватит. Давайте плотить.
Раскатали сруб, выволокли бревна на берег и к вечеру сплотили плот.
– Завтра с утречка тронемся. А сейчас спать, – распорядился Гринька. – Пить с плотниками не вздумайте. Дома выпьем.
– Тогда я пойду на плот спать, а то они меня соблазнят, гады, – сказал Пашка. – Я слабый на это дело.
Утром, чуть свет, поднялись. Выгреблись, благословясь, на середину реки и поплыли.
– Три места будет гиблых, – рассказывал Гринька, лежа на спине. – Первое – у Ярков, другое – где Иша втекает, третье – около нас там… Как только Бакланский порог проплывем, так, считай, мы дома. Эх, хорошо проплыть!… Люблю.
Иван – посильнее – стоял на носовом весле, Пашка на кормовом. Плыть было легко. Слегка только подправляли плот, чтобы его не разворачивало, дело даже приятное. Вокруг буйствовала природа. Берег в первобытных зарослях; чуть не в воду свисают кусты ежевики, смородины, калины. Заманчиво пламенеет в кустах малина. На полянах, на солнечных местах, растопырив колючие ветки, бережет свои редкие, никому не нужные ягоды боярка. Торчмя торчат рясные початки – желтые и красные – облепихи. И все это перезрело, осыпается. Человек здесь бывает раз в год по обещанию.
«Ну и места! – с восхищением думал Иван. – Носил же меня где-то черт полжизни».
– Ярковские камушки я хорошо знаю, – вспоминал Гринька. – Когда-то разбой там держал.
– Один? – поинтересовался Пашка.
– Один. Я почти всегда был один. Значит, так орудовал: брал цепь хорошую, присобачивал ее одним концом к камням, а к другому концу «кошку» приделывал, какой ведра из колодцев достают. И сидел ждал. А место там не широкое, вода к одному берегу бьет. Плывет плот, как вот мы теперь, плавят шерсть, кожтовары в тюках, мед, меха разные – от алтайцев… Подплывают к моему камешку, а я сверху кричу: «Поберегись, ребятушки!» – и «кошку»-то на плот к ним кидаю. Она глядишь, и подцепит тюк с мехами… Прибыльное дело.
– А если б выскочили?
– Выскочи, у меня два ружья с собой да припасов – на три дня отстреливаться. Во-вторых, там не выскочишь: камень-то стеной к воде опускается. Выскочить только ниже можно, но… тогда ищи меня: кругом, вишь, что делается.
– Стреляли в тебя?
– Стреляли. Там не попасть сроду. Поплывем – увидишь.
– Хорошо устроился, – с завистью сказал Пашка. – Но уж материли они тебя, наверно, не приведи бог.
– Ага, лаялись. А я только хохотал над ними. Их несет, они ничего сделать не могут, а я у них на глазах тюк кверху подымаю. Потом стали по берегу милиционеров вперед высылать.
– Пожил ты все-таки, дядя Гриня! – сказал Пашка.
Гринька задумался.
– Не то чтоб пожил, а помаялся вволю. Такая житуха, она только с виду привольной кажется, а как на своей шкуре вынесешь все, так не пожелаешь лихому татарину.
В одном месте, на повороте, плот понесло прямо на крутой каменистый берег. Иван начал было отчаянно работать веслом, но Гринька успокоил:
– Не трусь, пронесет.
Плот разогнало на камень, он почти коснулся его, но затем плавно отвалил и поплыл дальше.
– Здесь все в штаны кладут, – пояснил Гринька.
Иван действительно перетрусил.
День проплыли благополучно. Ярковские камни проскочили. На ночь причалили плот к острову, развели костер и легли спать.
– Слышь, Иван, – толкнул Пашка брата в бок, когда Гринька уже храпел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139
– Я не боюсь! – воскликнул Ивлев.
– Ну и хорошо, – Родионов вертел в пальцах пачку «Беломора». – На том и договорились.
Электрическая лампочка трижды мигнула. Родионов посмотрел на нее, не пошевелился. Лампочка начала медленно гаснуть. Ивлев сел к столу.
– Зажечь лампу?
– Не надо. Долго в крае не задерживайся.
– Ладно.
– Вот так, Петр Емельяныч… – непонятно было, что хотел сказать этим Родионов.
Ивлев промолчал.
Родионов нащупал папиросы, закурил.
– Ты долго сидел, Кузьма Николаич? – спросил вдруг Ивлев.
– Полтора года, – не сразу ответил Родионов. – А что?
– Так просто… Горько это?
– Горько? Черт его знает… Горько, конечно. Не от тюрьмы горько – вообще жить в такое время очень горько. Бывают штуки пострашней тюрьмы.
– В чем обвиняли?
– Та-а… неизвестно в чем. Бывают, я говорю, штуки пострашнее тюрьмы. Меня, когда освободили, вызвали в Москву. А в Москве в то время был мой один старинный дружок, мы с ним на заводе вместе работали. В Москве он в больших чинах ходил. Нашел я его, рассказал свою историю. Он пообещал на другой день разузнать все и помочь, если что, вылезти из грязи – я чуял, что меня неспроста опять вызвали. Ну, поговорили с ним с глазу на глаз, он порассказал многое… На другой день встречаемся, он мне: «Беги, куда хочешь, иначе худо будет – опять посадить хотят». Я и дернул. На курорт! Бумажку мне там сделали, какую надо. Два с лишним месяца отсиживался на курорте, а тем временем связался с бывшими друзьями отца, с которыми он в ссылке был, и выкарабкался. А дружка моего… – Родионов помолчал, достал из пачки папироску, но прикуривать не стал. – Дружка моего, Сергея Малышева, самого забрали. Как я узнал потом, на другой же день после моего отъезда. И расстреляли. И вот с тех пор – двадцать уж лет! – как вспомню Сергея, так сердце скулить начинает: мог ведь он перед смертью подумать, что это я донес на него. Рассказал он мне по дружбе кое-что, никто больше не слышал, только, значит, я и донес.
– Ну, зачем так-то уж…
– Подумал, наверно, что я тем самым решил шкуру свою спасти…
– Не мог он так подумать.
– А кто его знает. Всякое думается, когда ждешь себе… Может, с тем и погиб человек. Вот что горько так горько! Надо хуже – не придумаешь.
Ивлева не тронул рассказ Родионова.
«Отец мой на курортах не отсиживался», – подумал он.
«К чему рассказал? – мучился в это время Родионов. – Ни к селу, ни к городу. Все равно им сейчас не понять ничего… Только уважать перестанут, и все».
Он встал.
– До свидания.
– Спокойной ночи.
Родионов вышел из комнаты и тотчас вернулся.
– А здоровье-то как?… Тебе же лежать надо.
– Ничего.
– Смотри, легче не станет утром – не выходи. Лучше отложим бюро на пару дней.
– Ладно… утром видно будет.
Родионов ушел.
Ивлев, не зажигая огня, снял сапоги, китель… Лег на кровать в галифе, укрылся тулупом. Знобило.
На другой день, часа в три, он выехал в край.
…Молодые Любавины яростно принялись за дом. Через полторы недели сруб был готов. Иван работал с плотниками (отпросился на неделю у Родионова), ворочал бревна, накатывал ряды, тесал, пилил… Настолько ушел в дело, что забыл все на свете, даже Марию.
К дню, когда надо было плотить, Пашка привез Гриньку. Рано утром.
Гринька походил вокруг дома, постучал обушком по бревнам, сказал:
– Ничего, ребятишки, на наш век хватит. Давайте плотить.
Раскатали сруб, выволокли бревна на берег и к вечеру сплотили плот.
– Завтра с утречка тронемся. А сейчас спать, – распорядился Гринька. – Пить с плотниками не вздумайте. Дома выпьем.
– Тогда я пойду на плот спать, а то они меня соблазнят, гады, – сказал Пашка. – Я слабый на это дело.
Утром, чуть свет, поднялись. Выгреблись, благословясь, на середину реки и поплыли.
– Три места будет гиблых, – рассказывал Гринька, лежа на спине. – Первое – у Ярков, другое – где Иша втекает, третье – около нас там… Как только Бакланский порог проплывем, так, считай, мы дома. Эх, хорошо проплыть!… Люблю.
Иван – посильнее – стоял на носовом весле, Пашка на кормовом. Плыть было легко. Слегка только подправляли плот, чтобы его не разворачивало, дело даже приятное. Вокруг буйствовала природа. Берег в первобытных зарослях; чуть не в воду свисают кусты ежевики, смородины, калины. Заманчиво пламенеет в кустах малина. На полянах, на солнечных местах, растопырив колючие ветки, бережет свои редкие, никому не нужные ягоды боярка. Торчмя торчат рясные початки – желтые и красные – облепихи. И все это перезрело, осыпается. Человек здесь бывает раз в год по обещанию.
«Ну и места! – с восхищением думал Иван. – Носил же меня где-то черт полжизни».
– Ярковские камушки я хорошо знаю, – вспоминал Гринька. – Когда-то разбой там держал.
– Один? – поинтересовался Пашка.
– Один. Я почти всегда был один. Значит, так орудовал: брал цепь хорошую, присобачивал ее одним концом к камням, а к другому концу «кошку» приделывал, какой ведра из колодцев достают. И сидел ждал. А место там не широкое, вода к одному берегу бьет. Плывет плот, как вот мы теперь, плавят шерсть, кожтовары в тюках, мед, меха разные – от алтайцев… Подплывают к моему камешку, а я сверху кричу: «Поберегись, ребятушки!» – и «кошку»-то на плот к ним кидаю. Она глядишь, и подцепит тюк с мехами… Прибыльное дело.
– А если б выскочили?
– Выскочи, у меня два ружья с собой да припасов – на три дня отстреливаться. Во-вторых, там не выскочишь: камень-то стеной к воде опускается. Выскочить только ниже можно, но… тогда ищи меня: кругом, вишь, что делается.
– Стреляли в тебя?
– Стреляли. Там не попасть сроду. Поплывем – увидишь.
– Хорошо устроился, – с завистью сказал Пашка. – Но уж материли они тебя, наверно, не приведи бог.
– Ага, лаялись. А я только хохотал над ними. Их несет, они ничего сделать не могут, а я у них на глазах тюк кверху подымаю. Потом стали по берегу милиционеров вперед высылать.
– Пожил ты все-таки, дядя Гриня! – сказал Пашка.
Гринька задумался.
– Не то чтоб пожил, а помаялся вволю. Такая житуха, она только с виду привольной кажется, а как на своей шкуре вынесешь все, так не пожелаешь лихому татарину.
В одном месте, на повороте, плот понесло прямо на крутой каменистый берег. Иван начал было отчаянно работать веслом, но Гринька успокоил:
– Не трусь, пронесет.
Плот разогнало на камень, он почти коснулся его, но затем плавно отвалил и поплыл дальше.
– Здесь все в штаны кладут, – пояснил Гринька.
Иван действительно перетрусил.
День проплыли благополучно. Ярковские камни проскочили. На ночь причалили плот к острову, развели костер и легли спать.
– Слышь, Иван, – толкнул Пашка брата в бок, когда Гринька уже храпел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139