.
Когда солнце приблизилось к зениту, ряды враждебного кипчакам войска, утомленного вчерашним сражением и не отдохнувшего'за ночь, стали редеть. И те, в чью грудь не. впились еще каленые стрелы, в чье тело еще не врубился острый клинок, уже дрогнули сердцем. Глубокий ров и боевые башни, врытые в землю колья и туго натянутые арканы — ничто не могло сдержать могучего напора кипчаков. Вот-вот — и враг ударится в бегство... Но случилось то, чего никто не ждал.
Самый центр кипчакского войска, тумены, сражавшиеся под началом темника Акмырзы-бека, по его приказу повернули вспять своих коней. В спину бегущим ударили свежие отряды старшего сына Завоевателя. До сих пор они стояли в резерве, обнажив клинки, выжидая момента, чтобы пустить их в дело. Теперь они-то и врубились в самую гущу кипчаков.
К заходу солнца всем полем битвы, красным от крови, поглотившим за два дня неисчислимое множество жизней, овладело вконец обессилевшее, наполовину уничтоженное, но торжествующее победу войско чужеземцев.
Завоевателю оставалось довершить начатое: разорить лишенную защитников страну, сжечь хлебородные поля, вытоптать луга, разрушить зимовки, стереть с лица земли процветающие города; детей, которые завтра, окрепнув, сядут в седло, чтобы сразиться с врагом, — истребить; женщин, способных родить новых воинов, — истребить; всех непокорных — истребить; даже имя страны, с давних времен существовавшей на этих бескрайних просторах, предать забвенью...
Он чувствовал себя так, будто у него за спиной, на месте лопаток, выросли мощные крылья. Он парил в небесах, и любая даль открывалась его взору... С Гульшат они пару раз встретились в библиотеке, и то случайно. Не до нее было. За какие-нибудь две-три недели Едиге дописал роман, основные, заключительные главы. Оставался небольшой эпилог.
Он гордился собой, так гордился — первое время! Еще бы, исписано столько страниц!.. Но взялся править, дорабатывать, переписывать набело — и восторги его погасли. Роман ему нравился все меньше и меньше. Хотя он работал над ним три года, хотя вложил в него все сердце, всю душу и нервм!.. Сейчас ему было видно, как много в нем поверхностно написанных кусков, плохо скомпонованных, непродуманных. И язык — то не в меру цветистый, то сухой и неуклюжий. Однако главная беда состояла не в том. Роману не хватало чего-то самого важного, самого существенного... Чего же?
Шло время, сомнения не покидали Едиге. Беспокойство, вначале смутное, то появлявшееся, то исчезавшее, превратилось в постоянную неудовлетворенность: она грызла, как червь, лишала уверенности в себе.
Он чувствовал, что уперся в тупик, из которого нелегко найти выход. Нужно было подождать, пока все внутри уляжется, успокоится — и тогда, возможно, все прояснится само собой.
Рукопись в пятьсот страниц уместилась в одном из углов чемодана, задвинутого под койку. Едиге и сам не знал, на какой срок она там очутилась.
— Что, Едиге, всю библиотеку перечитал и домой решил вернуться? — От Кенжека, его старенького коричневого пальто и облезлой каракулевой шапки, так и дохнуло уличной стужей. Кончик носа у него был малиновый, щеки побелели. Видно, ему хотелось улыбнуться, но кожа на лице задубела от мороза и, твердая, как кора, не давала толстым губам растянуться во всю ширь. Зато голубоватые глаза Кенжека сияли и смеялись.
Едиге читал у себя в постели, опираясь на подушку спиной и натянув одеяло до подбородка. Он ничего не ответил, только хмуро покосился на Кенжека.
— Ойбай-ау, какая сегодня холодина... — Кенжек постукал ногой о ногу, промерзшие ботинки при этом заскрипели. Он стащил с негнущихся пальцев свои видавшие виды, истончавшие перчатки, подышал на руки и начал торопливо раздеваться. — Растопить бы сейчас печку, да так, чтоб гудела, и сидеть себе, попивать чаек. О чем еще мечтать аульному казаху?..
— Ты романтик, Кенжек, — поморщился Едите. — Зря вас, математиков, считают реалистами... Думаешь, аульные казахи только и делают в эту пору, что чаи распивают? Как бы не так! Все, кроме беспомощных стариков и детей, возле своих отар. Шесть месяцев зимы — шесть месяцев тревог и хлопот.
— Да ты не в духе сегодня, — сказал Кенжек. — Опять захандрил? Нет, брат, хандра — это для нас роскошь. Это для тех, у кого богатые родители и много денег. А у меня с утра кусочка во рту не было. Только по дороге в общежитие проглотил в буфете одно яичко да запил стаканом кофе. Зато, как видишь, бодр и счастлив...
— Тебе одолжить? — Едиге только теперь прервал чтение и положил книгу на грудь, не закрывая, вверх переплетом. — Сколько?
— Деньги у меня есть, — буркнул Кенжек. — Просто некогда было. — Потирая застывшие щеки, он присел к столу и нахохлился.
— Ведь я в долг даю, — сказал Едиге.
— Не нужно.
— И торопить не буду. Хочешь — на год бери, хочешь — на полтора. Вернешь, когда кандидатом станешь.
— Спасибо, дружище. Только в жизни, знаешь ли, самое лучшее — не ходить в должниках.
— Ну и гордыня! Прямо как у испанского'гранда... Слушай, тогда, может быть, сделаем иначе? Я тебе под проценты деньги стану ссужать. Как папаша Гобсек...
— Что еще за Гобсек?
— Жил в Париже такой ростовщик. Полтораста лет назад.
— Ишь ты... До чего ты много знаешь... -— Он подсел к Едиге на край кровати. — Я тоже когда-нибудь все это прочитаю. Что у тебя? "Индонезия обвиняет"... А еще есть — "Я обвиняю". Только не помню, кто написал.
— Эмиль Золя.
— Да, правильно, Эмиль Золя... Дело Дрейфуса. "Я обвиняю!" Вот был настоящий человек, а? Гражданин?.. Золя! Как он замахнулся-то, а?..
Это еще как посмотреть, — усмехнулся Едите.
— То есть — что значит "как посмотреть"?..
— Да то вот и значит.
— Интересно ты говоришь, дружище. Разве тут не самое настоящее гражданское мужество, о котором любят рассуждать и критики, и литераторы?..
— Гражданское?.. Мужество?..
— Не пойму я тебя...
— А ты постарайся. — Едиге подтянулся на койке повыше, сел. — Сам подумай. Сколько слез и крови тогда лилось на Земле! Гибли целые народы, существовавшие долгие века, тысячелетия, создавшие свою культуру, искусство, внесшие свой вклад в мировую цивилизацию... Гибли, исчезали с лица земли... Или прозябали в угнетении и рабстве, презираемые, забитые... И в это самое время человек, именуемый гением, провидцем, духовным вождем эпохи, возглашает: "Я обвиняю!.. Я не согласен!.. Я протестую!.." Что же его так возмутило, так затронуло его гражданскую честь, совесть?.. Да то, что в одной стране одного человека приговорили к смертной казни! Скажи, чем тут восхищаться?..
— Что же, по-твоему, следовало допустить, чтобы казнили Дрейфуса?
— Нет, конечно. Это неправильно, что Дрейфуса приговорили, хотели казнить... Кто невиновен, того нужно оправдать, спасти ему жизнь. Я о другом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Когда солнце приблизилось к зениту, ряды враждебного кипчакам войска, утомленного вчерашним сражением и не отдохнувшего'за ночь, стали редеть. И те, в чью грудь не. впились еще каленые стрелы, в чье тело еще не врубился острый клинок, уже дрогнули сердцем. Глубокий ров и боевые башни, врытые в землю колья и туго натянутые арканы — ничто не могло сдержать могучего напора кипчаков. Вот-вот — и враг ударится в бегство... Но случилось то, чего никто не ждал.
Самый центр кипчакского войска, тумены, сражавшиеся под началом темника Акмырзы-бека, по его приказу повернули вспять своих коней. В спину бегущим ударили свежие отряды старшего сына Завоевателя. До сих пор они стояли в резерве, обнажив клинки, выжидая момента, чтобы пустить их в дело. Теперь они-то и врубились в самую гущу кипчаков.
К заходу солнца всем полем битвы, красным от крови, поглотившим за два дня неисчислимое множество жизней, овладело вконец обессилевшее, наполовину уничтоженное, но торжествующее победу войско чужеземцев.
Завоевателю оставалось довершить начатое: разорить лишенную защитников страну, сжечь хлебородные поля, вытоптать луга, разрушить зимовки, стереть с лица земли процветающие города; детей, которые завтра, окрепнув, сядут в седло, чтобы сразиться с врагом, — истребить; женщин, способных родить новых воинов, — истребить; всех непокорных — истребить; даже имя страны, с давних времен существовавшей на этих бескрайних просторах, предать забвенью...
Он чувствовал себя так, будто у него за спиной, на месте лопаток, выросли мощные крылья. Он парил в небесах, и любая даль открывалась его взору... С Гульшат они пару раз встретились в библиотеке, и то случайно. Не до нее было. За какие-нибудь две-три недели Едиге дописал роман, основные, заключительные главы. Оставался небольшой эпилог.
Он гордился собой, так гордился — первое время! Еще бы, исписано столько страниц!.. Но взялся править, дорабатывать, переписывать набело — и восторги его погасли. Роман ему нравился все меньше и меньше. Хотя он работал над ним три года, хотя вложил в него все сердце, всю душу и нервм!.. Сейчас ему было видно, как много в нем поверхностно написанных кусков, плохо скомпонованных, непродуманных. И язык — то не в меру цветистый, то сухой и неуклюжий. Однако главная беда состояла не в том. Роману не хватало чего-то самого важного, самого существенного... Чего же?
Шло время, сомнения не покидали Едиге. Беспокойство, вначале смутное, то появлявшееся, то исчезавшее, превратилось в постоянную неудовлетворенность: она грызла, как червь, лишала уверенности в себе.
Он чувствовал, что уперся в тупик, из которого нелегко найти выход. Нужно было подождать, пока все внутри уляжется, успокоится — и тогда, возможно, все прояснится само собой.
Рукопись в пятьсот страниц уместилась в одном из углов чемодана, задвинутого под койку. Едиге и сам не знал, на какой срок она там очутилась.
— Что, Едиге, всю библиотеку перечитал и домой решил вернуться? — От Кенжека, его старенького коричневого пальто и облезлой каракулевой шапки, так и дохнуло уличной стужей. Кончик носа у него был малиновый, щеки побелели. Видно, ему хотелось улыбнуться, но кожа на лице задубела от мороза и, твердая, как кора, не давала толстым губам растянуться во всю ширь. Зато голубоватые глаза Кенжека сияли и смеялись.
Едиге читал у себя в постели, опираясь на подушку спиной и натянув одеяло до подбородка. Он ничего не ответил, только хмуро покосился на Кенжека.
— Ойбай-ау, какая сегодня холодина... — Кенжек постукал ногой о ногу, промерзшие ботинки при этом заскрипели. Он стащил с негнущихся пальцев свои видавшие виды, истончавшие перчатки, подышал на руки и начал торопливо раздеваться. — Растопить бы сейчас печку, да так, чтоб гудела, и сидеть себе, попивать чаек. О чем еще мечтать аульному казаху?..
— Ты романтик, Кенжек, — поморщился Едите. — Зря вас, математиков, считают реалистами... Думаешь, аульные казахи только и делают в эту пору, что чаи распивают? Как бы не так! Все, кроме беспомощных стариков и детей, возле своих отар. Шесть месяцев зимы — шесть месяцев тревог и хлопот.
— Да ты не в духе сегодня, — сказал Кенжек. — Опять захандрил? Нет, брат, хандра — это для нас роскошь. Это для тех, у кого богатые родители и много денег. А у меня с утра кусочка во рту не было. Только по дороге в общежитие проглотил в буфете одно яичко да запил стаканом кофе. Зато, как видишь, бодр и счастлив...
— Тебе одолжить? — Едиге только теперь прервал чтение и положил книгу на грудь, не закрывая, вверх переплетом. — Сколько?
— Деньги у меня есть, — буркнул Кенжек. — Просто некогда было. — Потирая застывшие щеки, он присел к столу и нахохлился.
— Ведь я в долг даю, — сказал Едиге.
— Не нужно.
— И торопить не буду. Хочешь — на год бери, хочешь — на полтора. Вернешь, когда кандидатом станешь.
— Спасибо, дружище. Только в жизни, знаешь ли, самое лучшее — не ходить в должниках.
— Ну и гордыня! Прямо как у испанского'гранда... Слушай, тогда, может быть, сделаем иначе? Я тебе под проценты деньги стану ссужать. Как папаша Гобсек...
— Что еще за Гобсек?
— Жил в Париже такой ростовщик. Полтораста лет назад.
— Ишь ты... До чего ты много знаешь... -— Он подсел к Едиге на край кровати. — Я тоже когда-нибудь все это прочитаю. Что у тебя? "Индонезия обвиняет"... А еще есть — "Я обвиняю". Только не помню, кто написал.
— Эмиль Золя.
— Да, правильно, Эмиль Золя... Дело Дрейфуса. "Я обвиняю!" Вот был настоящий человек, а? Гражданин?.. Золя! Как он замахнулся-то, а?..
Это еще как посмотреть, — усмехнулся Едите.
— То есть — что значит "как посмотреть"?..
— Да то вот и значит.
— Интересно ты говоришь, дружище. Разве тут не самое настоящее гражданское мужество, о котором любят рассуждать и критики, и литераторы?..
— Гражданское?.. Мужество?..
— Не пойму я тебя...
— А ты постарайся. — Едиге подтянулся на койке повыше, сел. — Сам подумай. Сколько слез и крови тогда лилось на Земле! Гибли целые народы, существовавшие долгие века, тысячелетия, создавшие свою культуру, искусство, внесшие свой вклад в мировую цивилизацию... Гибли, исчезали с лица земли... Или прозябали в угнетении и рабстве, презираемые, забитые... И в это самое время человек, именуемый гением, провидцем, духовным вождем эпохи, возглашает: "Я обвиняю!.. Я не согласен!.. Я протестую!.." Что же его так возмутило, так затронуло его гражданскую честь, совесть?.. Да то, что в одной стране одного человека приговорили к смертной казни! Скажи, чем тут восхищаться?..
— Что же, по-твоему, следовало допустить, чтобы казнили Дрейфуса?
— Нет, конечно. Это неправильно, что Дрейфуса приговорили, хотели казнить... Кто невиновен, того нужно оправдать, спасти ему жизнь. Я о другом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60